Эта последовательная идеализация Харкли вполне соответствовала авторскому замыслу. Однако были случаи и расхождения — и очень показательные. Быть может, указанием на один из них является не совсем понятная формула в посвящении: «и не был изувер». Харкли — католик, и «хранит свой Закон» для него означало: строго следовать христианским заповедям в их католическом изводе. Известно, что масоны, неоднократно провозглашавшие свое безразличие к оттенкам вероучений, в то же время были откровенно враждебны обрядово-догматической стороне официальных религий;[237]
католицизм же в XVIII веке был своеобразным ее воплощением; следующие за Рив готические романы («Монах» Льюиса, «Итальянец» Радклиф, отчасти «Мельмот Скиталец» Метьюрина) под влиянием антиклерикального théâtre monacal будут специально развивать тему католического религиозного изуверства. В «Старом английском бароне» католицизм Харкли — функционально нейтральная историческая реалия; однако как принадлежность рыцаря «не ложного, справедливого», призванного служить образцом для «Российского Рыцарства», она в глазах Лубьяновича требует если не извинения, то, во всяком случае, оговорки.В романе есть сцена, прямо подвергшаяся переделке. Это сцена поединка и последующего допроса тяжело раненного Уолтера Ловела. Здесь Харкли подлинника и французской версии, обнаруживающий черты суровости или даже жестокости, перестает соответствовать тому облику мягкосердечного христианина, который создался в представлении русского переводчика. В русском тексте рыцарь спешит подать помощь раненому; в английском и французском — отказывает ему в священнике и хирурге до тех пор, пока тот не сознается в совершенном преступлении: «Vous aurez l’un et l’autre ‹…› mais il faut, préalablement, me répondre…»[238]
Подобной же трансформации подвергается сцена вторичного допроса, где у ложа умирающего Ловела остаются Харкли и духовник. Драматическая исповедь преступника оставляет Харкли холодным: «Mon pénitent vous a tout dit… Que voulez-vous de plus? — Qu’il restitue, c’écria sir Philippe; qu’il rende à l’héritier, qu’il rende à l’orphelin son titre et tous les biens de ses parents»[239]. Лубьянович снимает содержащуюся здесь проблему «жестокости во имя блага»: «Добродушный Гарклай, смягчен будучи раскаянием Вальтера даже до слез, говорил ему все то, что токмо добродетельный человек может сказать во утешение Христианину»[240].Акцентировав дидактические начала в романе Рив и выделив эпизодическое, в сущности, лицо, Лубьянович в значительной мере менял все восприятие романа. В литературном сознании эпохи для готического романа устанавливалась определенная иерархия героев. Удельный вес героя-злодея в художественной ткани романов этого типа с течением времени возрастал; столь же неизбежным их атрибутом становился и его антипод или жертва — герой или героиня идеального типа, конкретно ему противопоставленный. Такого рода центральную пару составляют в романе Рив Эдмунд Туайфорд и его антагонисты, прежде всего Уолтер Ловел. Ее-то и отодвигала на задний план трактовка Лубьяновича. По-видимому, русского переводчика не вполне удовлетворяла та пассивная роль, которая выпала в романе на долю Эдмунда Туайфорда; Лубьяновичем владела идея активного добра — и он нашел ее воплощение в фигуре Филипа Харкли.
Таким образом, готический роман в передаче Лубьяновича должен был потерять некоторые признаки жанра: он читался иначе, нежели был написан. Однако поэтика его не определялась только расстановкой персонажей. Едва ли не основным литературным заданием Рив было дальнейшее, по сравнению с Г. Уолполом, осмысление и развитие фантастического элемента в историческом романе. Подобно Уолполу, Рив отталкивалась от просветительского отрицания сверхъестественного в реальной жизни и допускала в свой роман фантастику лишь постольку, поскольку последняя была как бы санкционирована «народным суеверием» Средневековья. Этот аргумент окажется очень важным для просветительской эстетики, медленно уступавшей преромантическим веяниям; русские теоретики будут пользоваться им вплоть до 1820-х годов; романы Радклиф станут искать компромиссного решения в создании атмосферы сверхъестественного за счет естественных причин. Вместе с тем как раз на этой арене развертывается довольно острый спор между Уолполом и Рив: последовательница в специальном предисловии к своему роману восстает против слишком необузданной фантазии своего учителя, требуя соблюдения правдоподобия и вводя свои призраки в намеренно обытовленную обстановку[241]
. Это вызывает иронию Уолпола: «призрак» и «правдоподобие» с просветительской же точки зрения несовместимы в самом своем существе; Уолпол пренебрежительно третирует роман Рив как «вялый», скучный и лишенный воображения[242].