Создатель «Замка Отранто» видел свою основную задачу в том, чтобы раскрепостить «богатые возможности воображения», которые в романах XVIII века нередко были «ограничены рамками обыденной жизни». Под «законами правдоподобия» он, в отличие от авторов просветительских романов, понимал не бытовую реалистичность или житейскую вероятность описываемых событий, а всего лишь психологическую достоверность поведения героев — и, соответственно, стремился «заставить их думать, говорить и поступать так, как естественно было бы для всякого человека, оказавшегося в необычайных обстоятельствах». В остальном же Уолпол демонстрировал (и открыто декларировал) приверженность свободе творчества, «свободным блужданиям» авторской фантазии «в необъятном царстве вымысла ради создания особо занятных положений»[140]
. Уделяя приоритетное внимание развлекательным аспектам своей «готической повести», он вместе с тем явно старался уйти от назидательных установок, обычных в литературе века Просвещения. Игровую экспликацию этого намерения нетрудно увидеть в предисловии к первому изданию «Замка Отранто», где в уста вымышленного переводчика-моралиста Уильяма Маршалла вложена следующая тирада: «Я мог бы пожелать, чтобы в основе ‹…› замысла лежала более полезная мораль, нежели та, что сводится к мысли: за грехи отцов караются их дети, вплоть до третьего и четвертого поколения. ‹…› Однако ‹…› я не сомневаюсь в том, что ‹…› благочестие, преисполняющее эту повесть, преподаваемый ею урок добродетели и строгая чистота чувств спасут ее от осуждения, которого так часто заслуживают романы из рыцарских времен»[141]. Авторская ирония, стоящая за этим заявлением, особенно очевидна на фоне неоднократных пренебрежительных отзывов Уолпола о прозе Самюэла Ричардсона — столпа дидактической романистики XVIII века. В письмах друзьям Уолпол аттестовал его произведения — в частности «Клариссу, или Историю молодой леди» (1744—1748, опубл. 1747—1748) и «Историю сэра Чарлза Грандисона» (1750—1752, опубл. 1753—1754) — как «утомительные скорбные причитания, являющие собой картины жизни светского общества, какой ее воображает книгопродавец, или романы, вдохновленные методистским проповедником»;[142] их сентиментальный и нравоучительный тон представлялся ему «невыносимым»[143]. В свете подобных воззрений неудивительно, что его собственная книга оказалась принципиально лишена не только открытой дидактики, но и сколь-либо внятного нравственного послания читателю, — и это отсутствие не преминула отметить обескураженная критика. «Чуждая христианству идея о том, что дети караются за грехи отцов, несомненно, не только не несет моральную пользу, но и совершенно неприемлема с точки зрения наших нынешних верований, — констатировало «Мансли ревью», — и тем не менее это едва ли не единственный урок, который можно извлечь из рассказанной истории»[144].