Сами условия существования писателей развивали в них склонность к общим и отвлеченным теориям в области государственного управления, и этим теориям они слепо предавались. Они были бесконечно удалены от какой бы то ни было практики, и никакой опыт не мог умерить порывы их жаркой натуры. Ничто не предупреждало их о тех препятствиях, какие могли поставить реальные обстоятельства на пути даже самых желательных реформ. Литераторы не имели и малейшего представления об опасностях, постоянно сопутствующих даже неизбежным революционным изменениям. Они не были наделены даже предчувствием этих опасностей, поскольку полное отсутствие политической свободы не просто заслоняло от них деловой мир, но делало его полностью непроницаемым для их взгляда. Они никоим образом не соприкасались с реальными делами и не могли видеть, как ими занимаются другие. Философы, ученые того времени не имели и поверхностного понимания проблем, какое внушает свободное общество даже людям, меньше всего занятым в демократическом государственном управлении. Поэтому-то они проявляли большую смелость в принятии разнообразных новшеств, были более склонны к общим идеям и системам, более созерцательно относились к античной мудрости и больше верили в возможности индивидуального разума, чем авторы, которые обычно пишут умозрительные сочинения о политике.
То же неведение распахивало перед ними умы и сердца толпы. Если бы французы, как и прежде, еще принимали участие в работе Генеральных Штатов или хотя бы продолжали заниматься управлением страной через провинциальные сословные собрания, то можно было бы с уверенностью утверждать, что они никогда не позволили бы себе с такой легкостью увлечься новыми идеями писателей, как это произошло на самом деле. Если бы народ имел некоторый опыт управления, он сумел бы проявить осторожность по отношению к чистой теории.
Быть может, если бы французы, подобно англичанам, смогли, не разрушая старых институтов, постепенно в ходе своей деятельности изменить их дух, они никогда бы с такой охотой не стали изобретать новых. Но каждый француз постоянно ощущал притеснения в отношении своего имущества и личной свободы, терпел ущемления своего благосостояния или своей гордости со стороны какого-либо древнего политического обычая или обломков прежних властей. При этом он не видел никакого лекарства, способного облегчить боль его личной обиды. Поэтому ему казалось, что ему нужно либо проявлять полную покорность, либо полностью разрушить государственное устройство его страны.
Между тем, разрушив все прочие свободы, мы сохранили одну — свободу почти без притеснений рассуждать о происхождении общества, о сущности и природе правления, о первейших правах рода человеческого.
Люди, терпящие ежедневные притеснения в области законодательной практики, очень быстро увлеклись такого рода политикой, облаченной в литературную форму. Склонность к ней пробудилась даже у людей, по своей природе или по своему положению наиболее удаленных от умозрительных и отвлеченных рассуждений. Не было такого налогоплательщика, обиженного несправедливым распределением тальи, которого не увлекла бы идея равенства всех людей. Любой мелкий собственник, чьи угодья понесли урон от зайцев соседа-дворянина, находил удовольствие в разговорах о том, что решительно все привилегии противны разуму. Таким образом, каждая политическая страсть оборачивалась философией. Политическая жизнь была насильственным образом оттеснена в литературу, а писатели, приняв на себя труд управления общественным мнением, внезапно заняли место, какое в свободных странах занимают обычно вожди политических партий.
Теперь уже никто не мог оспаривать у них эту роль. Пока аристократия была в силе, она не только руководила государственными делами, но и направляла общественное мнение, задавала тон писателям, была авторитетом при разработке их идей. В XVIII веке французское дворянство уже полностью утратило эту часть своей империи власти; вслед за властью исчезла и его влиятельность. И писатели смогли занять освободившееся место в деле руководства умами и использовать его по своему усмотрению на правах полных хозяев.
Более того: сама аристократия, чье место заняли литераторы, поощряла их предприятие. Она настолько забыла о механизме превращения однажды принятых общих теорий в политические страсти и действия, что учения, наиболее противоречащие ее сословным правам и самому ее существованию, казались ей изощренной игрой ума. И дворянство охотно предавалось этой игре ради времяпрепровождения, безмятежно пользуясь своими льготами и привилегиями, благодушно рассуждая об абсурдности установленных обычаев.