Пока первый свидетель, муниципальный инженер из Реаты, детально и нудно описывал место происшествия и показывал на плане, как расположены переулок и другие ориентиры, Палмер сделал карандашный портрет окружного прокурора Кортеса — его приземистая фигура была достаточно уродлива, чтобы удовлетворить самым строгим требованиям современной эстетики. Палмер принижал свои таланты, зная, что Вероника станет их превозносить, и она, конечно, похвалила рисунок, как «ужасающе наивный и ужасающе искренний». Следующим свидетелем был доктор Дель Бондио, врач реатинской угольной компании, и публика притихла, слушая его описания ран шерифа.
Из двух пуль, свидетельствовал доктор, одна пробила покойному щеку у основания челюсти и, по всей видимости, вышла через раскрытый рот. Насколько он знает, ее так и не удалось отыскать. Но смертельной оказалась не эта, а вторая пуля.
В зале суда стало тихо и торжественно, словно в церкви; публика смотрела, как вскрывают маленький запечатанный конверт и извлекают сплющенный кусочек металла. Доктор Дель Бондио подтвердил, что это «та самая пуля сорок пятого калибра, которую извлекли из мозжечка при вскрытии, произведенном в день смерти».
Отвечая на вопрос о пути, пройденном пулей в теле покойного, доктор выдал свое пристрастие к чтению дешевых вестернов. «Роковая пуля», сказал он, вошла в левый бок пониже локтя, задела третье ребро, затем «взрезала снизу вверх» левое легкое, «продырявила» шею и, «пробив» два верхних позвонка, застряла в основании черепа. Нет, пуля не пробила сердце, даже не задела его. Но можно не сомневаться, что именно рана, нанесенная вот этой пулей (он ее показал), и стала причиной смерти.
К удивлению Палмера, защита не устроила доктору перекрестного допроса. Фрэнк ограничился тем, что попросил приобщить пулю к вещественным доказательствам.
Далее Хогарт попросил судью распорядиться, чтобы вся одежда, которая была на пострадавших в момент их гибели, а сейчас находилась в распоряжении обвинения, была «без каких-либо отлагательств» представлена в суд.
Судья сделал это распоряжение.
Еще одна загадка. А их накопилось у Палмера уже немало. Что Фрэнк затевает? Может быть, надеется найти на одежде шерифа следы пороха, указывающие, что выстрел был сделан с близкого расстояния? Боже милосердный, неужто он хочет бросить подозрение на главного свидетеля обвинения Бэрнса Боллинга до того, как тот начнет давать показания?
Пульс Палмера бился, как в мальчишеские годы, когда он ненадолго увлекся детективными романами и ему постоянно казалось, что он вот-вот разгадает, кто преступник. В те годы он вечно ошибался, возможно, он неправ и сейчас, но как прекрасно это опьяняющее возбуждение. А не вернуться ли ему — умеренно, конечно — к этому непритязательному американскому развлечению, не использовать ли его в качестве противоядия от привычного, слишком философского и интеллектуального подхода к действительности? Он полностью забыл про свои творческие планы и научный анализ. Его критический внутренний голос умолк. Впервые за много лет Палмер страстно увлекся делом куда более земным, чем каноны риторики, игра интеллекта и литературные вкусы.
Глава 2
Корделия
«Вызывается свидетель Трумэн Эверслив».
Судья Эверслив был костляв, но не лишен изящества. Пока он шел к свидетельскому месту и звучным уверенным голосом приносил присягу, Эстелл Эверслив, не переставая, молилась и судорожно теребила кружевной платочек, подаренный отцом еще двадцать лет назад, на окончание начальной школы.
Она молила бога о справедливости, об отмщении; сделай так, просила она, чтобы отца разоблачили, чтобы все увидели, какой он негодяй, гроб повапленный, лицемер в одеждах праведных — ведь именно из-за него мама преждевременно сошла в могилу.
Мать она помнила смутно — бледная хрупкая женщина, которую слишком поздно привезли из питтсбургского чада под южное солнце. Спасти ее целебный воздух уже не сумел — он только продлил ее мучения. Мама, как и Эстелл, поседела, когда ей не было и тридцати, а все из-за отца. Он так и не простил им обеим, что у него родилась дочь, а не сын.
Пока отец отвечал на вопросы прокурора, Эстелл все комкала и комкала платочек, словно хотела заткнуть отцу рот — только бы не слышать вкрадчивое, без запинки, повествование: пришлось, мол, человеку утонченному, деликатному взяться по долгу службы за грязную работу, и не надо ему никаких наград — пусть только публика поймет, что он сделал все, что в его силах, дабы спасти злополучных нарушителей от гнева господнего.