Но наряду с лицами, отдающими в вышеприведенной фразе Достоевского предпочтение слову "смирение" перед остальной частью фразы, в числе слушателей и читателей было немало таких, которые сами, самовольно, не спросись Достоевского и не дожидаясь его, придали выражению "родная нива" совершенно определенный,
И вот, согласно тому смыслу, который разномысленные слушатели Достоевского придавали, каждый в отдельности, самому важному пункту, на котором вращались все детали речи, и последние были поняты и пригнаны к центру также по-своему, на свой образец. Те, которые, не вникая в сущность речи, просто довольствовались смирением Татьян, смирением букашки, проткнутой булавкой и до конца жизни безропотно шевелящей лапками, были, разумеется, очень довольны тем, что от этих булавок и букашек со временем произойдет нечто всемирно замечательное. Ни о ниве, ни о работе на ней такого рода господа, конечно, не думали. Быть проткнутой булавкой, — это-то, должно быть, и есть всечеловеческая заслуга, и в этом-то, должно быть, и заключается работа на родной ниве. Но те, кто "ниву" заменил "делом", те невольно, но неминуемо должны были искать в речи Достоевского и определений самого дела народного. В смысле этого определения такие слушатели, разумеется, должны были обращать особенное внимание не на те места речи, где говорится о тряпичности и дрянности разных человечишек, шатающихся по свету с надутыми на человечество губами, а на те места, на те выражения, где говорится о всечеловеческих страданиях, о том, что сердце русское наиболее к ним восприимчиво. Все, что было сказано в последнем смысле, принималось как указание, оправдание и объяснение.
В такого рода неправильном толковании наиболее торжественных мест речи Достоевского, конечно, виновато самовольство его слушателей, подставивших на место умилительного слова "нива" довольно грубоватое слово "дело". О том, правильно ли или неправильно понята речь Достоевского и нами и своевольцами, как и что мы поняли, — мы уж сказали. Более об этом говорить не будем. Мы только хотим обратить внимание читателя на ту поистине громадную жажду, с которой значительная часть общества, если не все общество поголовно, ждет откуда бы то ни было указания на "дело", на народное "дело". Оно само, как видите, разыскивает эти указания там, где их даже и нет, само строит собственные свои теории из таких материалов, которые и собраны-то собственно затем, чтобы сказать — "перестань!"
Мы сказали выше, что этим недугом заражено почти все общество, потому что после освобождения крестьян буквально все общество стало на новую дорогу. Народный вопрос сам собой стал перед всеми; решение его не может не волновать всякого, и буквально всякий думает о нем по-своему. Именно неизбежность, обязательность, неминучесть мысли об этом вопросе, настоятельность определения "народного дела" дало последнему двадцатипятилетию ту, а не другую физиономию, и если эта физиономия не всегда и не всем приходилась по сердцу, то единственно потому, что "народное дело" не выяснялось во всей полноте и беспристрастии, к которому обязывает его серьезность и значение. Все впотьмах, все ощупью, все в беспомощном неведении. Предсказаний, шарад, ребусов насчет великого будущего, ходячих фраз, что "этого у нас нет", что мы такие-сякие — сухие и немазанные (на пушкинском празднике один оратор сказал: "у нас нет сословий!") — сколько угодно, а настоящего выяснения задач народного дела, задач, необходимых для всякого живущего на Руси, — потому что нельзя, невозможно целым поколениям жить о едином хлебе, — нет! Теперь вот, через двадцать пять весьма поучительных лет, нам говорят: "поди, мол, потрудись на какой-то родной ниве!" А где она? Что она? — неизвестно. Да еще со смирением! Не только нет мало-мальски правдивого, беспристрастного указания на самое дело, но даже и положение-то самой нивы, на которую приглашают потрудиться со смирением, как на грех, ни единым словом не уясняется.