Мы тоже в основной массе не уходим от погонь, не палим из табельного оружия и не спорим с Дон Жуаном по части потных побед. Эту улыбающуюся гадость, эту ложь, придуманную для межеумков, эту иллюзию легкости воплощают иные герои, и плёнка для них непременно — цветная. Но мы, если и разведчики, то скорее Штирлицы, чем Бонды. В крайне случае мы — Донатасы Банионисы, то есть Абели, то есть опять-таки вышли из народа, но обросли интеллигентностью (или нам так кажется) и живём на чужбине. Мы прописаны в «Мёртвом сезоне» и наша плёнка черно-белая. Это нас обменяют на подбитого пилота. Одним словом, мы грустно смотрим в небо и ведём постоянный внутренний диалог. Наш лоб морщинист, наши глаза умны и печальны, сигареты мы предпочитаем без фильтра.
На кого мы работаем и что у кого разведываем? Родина так далеко, что иногда она кажется сном и осколком детства. Такая длинная жизнь среди врагов, чего доброго, совсем превратит Родину в абстракцию и научит, если не любить, то жалеть тех, против кого воюешь. Это лишь в окопе сидя, врага можно ненавидеть или презирать, подчиняясь законам пропаганды. А среди врагов живя, их хлеб жуя, будешь им сострадать, потому что и среди них узнаешь добрые души, и это их мирные жители погибают на твоих глазах под обломками домов, разрушенных нашей авиацией.
Штирлиц живёт невозможной жизнью. Его норма — раздвоенность, его родственники — страх и печаль, он разговаривает сам с собой, он давно уже сто раз мог погибнуть, но всё ещё жив, и поэтому мы любим его. Себя мы в нем узнаём и любим. Узнаём не того поверхностного себя, которого видим в зеркале, а затаившегося себя, себя от себя затаившегося и посылающего шифровки в Центр. И мир перекосится, чтобы упасть, как статуи в Помпеях, а Штирлиц повернется в профиль (точь-в-точь автопортрет Брюллова на известной картине) и скажет про себя какую-то гениальную глупость, после которой в анекдоте говорится «…— подумал Штирлиц».
Нацисты мраморны и античны. Они монолитны, бескомплексны и так круто замешаны, что пустот в них не обретается. А наш герой — интеллигент и полон рефлексий. И ведь сколь многим из «наших» неймётся быть твердыми и холодными, как белокурые часовые в коридорах Рейхсканцелярии. Мне понятно это желание, это стремление к гордой силе, но не на этой чаше весов лежит мое сердце. К тому же слабые побеждают. Таковых есть Царство Небесное. И даже землю наследуют таковые, то есть кроткие.
Кто из нас смыслит хоть что-нибудь в фабуле многосерийного фильма Лиозновой, во всех этих сепаратных переговорах союзников с Германией, планах послевоенного переустройства мира и проч.? Вряд ли каждый второй. Эпоха — лишь фон для портрета личности, эпоха — пропагандистский фильм, просмотренный в подвале Рейхсканцелярии, эпоха — только голос Копеляна, докладывающий сводку с фронтов, эпоха — небо, по которому то журавли прокурлычат, то «летающие крепости» союзников пролетят. Но это проходит мимо внимания. Гибель Плейшнера, лыжный поход пастора Шлага совершаются как бы в отрыве от фабулы, не нуждаются в нашем понимании этой самой фабулы. Отвлечённые диалоги на пути к Швейцарской границе, диалоги, в которых сравниваются Пиаф и Гендель, выглядят важнее задания, которое должен выполнить пастор. Не так же ли живёт и всяк человек?
Впишите нашу жизнь в мировой контекст, и вы вынуждены будете заговорить о глобализме и терроризме, об исламской угрозе и внутреннем опустошении «маленького человека», о молчании Небес и торжестве абсурда. Но это будет только фон, состоящий из высоких, не всем понятных фраз, и он будет неважен. На самом деле мы живем вне контекста. Контекст есть, но он вторичен, и мы — разведчики в абстрактной войне, где свои и чужие перемешаны до неразличимости. Поэтому Штирлиц любим и узнаваем.
Его окружают интереснейшие люди. Пастор Шлаг, этот осколок Священной Римской империи, человек, не умеющий злиться; Плейшнер — гениальный недотёпа (потому и недотёпа, что гениальный). А какой генерал попадает Штирлицу в попутчики! «Государства, как люди. Их давят границы, им чужда статика. А движение, это — война». «Жгли СС. Мы воевали». «Любой человек, выросший под началом партийного вождя, теряет инициативу». И прочие перлы, высказанные под коньяк и салями. На вопрос, не боится ли он открыто поносить верхушку нацистской партии, генерал отвечает: «Пока вы напишите на меня донос, пока они найдут второго свидетеля, всё уже кончится».Слышите? Они, то есть гестапо, должны будут искать второго свидетеля. Иначе, даже в условиях войны, за жабры людей брать не принято. Что ни говори, наши были менее церемониальны.