Кроме внешности (отлично понимая при этом "бесплодное, неразрешимое желание - понять человека по лицу" [48]
), в мемуарах описаны более сложные признаки национальности, например, "русский юмор": учитель Шебедев "был наблюдателен и необыкновенно смел. Смело объединял, подчиняясь своей, внутренней логике, факты, о которых рассказывал. Это был русский юмор. (Образец: Чехов пишет брату: "Вам дали классическое образование, а вы ведёте себя так, будто получали реальное")" [49]. О той же черте "русского" юмора - алогичности - в описании атмосферы и друзей 1920-х годов (Олейникова, Хармса, Заболоцкого, Маршака, Житкова): "Остроумие в его французском представлении презиралось. Считалось доказанным, что русский юмор - не юмор положения, не юмор каламбура. Он в отчаянном нарушении законов логики и рассудка. ("А невесте скажите, что она подлец".) И угловатый, анархический Житков, русский из русских, с восторгом принимал это беззаконие" [50].В рассказе о любимой семье друзей юности Соколовых подчёркнута также "особая, обожаемая мной русская артистичность" [51]
.Трудным вопросом о национальной природе - русской или еврейской - юмора Шварца я здесь не задаюсь, но мне кажется, что и его национальная самоидентификация, и его юмор далеки от однозначности. (Драматург Леонид Малюгин, например, пишет в воспоминаниях о юморе Шварца, приводя примеры Гейне и английского "юмора со спокойным лицом" [52]
).Кроме "своих" "русских" евреев, описал Е.Л. дважды и "чужих", с которыми он столкнулся в поездке по Грузии в 1935 г. и в эвакуации в 1943 г. в Сталинабаде (Душанбе). В первый раз это был только взгляд из окна автобуса, в котором ехала делегация писателей, но увиденное было отмечено и зафиксировано почти через 20 лет в записи 6 июля 1954 г.: "...проехали через еврейские поселения, которые самый опытный глаз вот так, с ходу, с автобуса не отличил бы от грузинских. Нам рассказали, что поселились тут они ещё до разрушения Иерусалима и не ссорятся с соседями. Сжились. Не только не ссорятся, а зовут их посредниками, когда начинаются споры или ссоры между грузинскими деревнями" [53]
. Запись скорее этнографического характера, но впечатление всё же было надолго сохранено писателем.Во второй раз это были евреи, эвакуированные из Западной Украины, "бородатые, с пейсами", причём для Шварца их "восточная" стихия была "менее понятна", чем таджикская. Он считал, что и говорят они "по-древнееврейски", что объяснил ему "еврейский поэт из Польши", тоже "представитель" "незнакомого еврейства", с которым "знакомство не завязалось", как пишет Шварц, потому, что "я не чувствовал себя евреем, а его никто другой не занимал".
Это важное признание, ведь Шварц "не чувствовал себя евреем" во время Второй Мировой войны, когда национальность стала вопросом жизни и смерти. Он был в эвакуации, а "еврейский поэт", у которого немцы "убили жену и дочь", "всё рвался на фронт и уехал воевать, наконец". О поэте рассказано холодно, отрывочно: "Говорил он по-русски без акцента. Бросит несколько слов и задумается. <…> Фамилию его - забыл" [54]
. Хотя на соседней странице "Телефонной книжки" 1955 года написано почти теми же словами о другом еврее, и эти слова совсем не холодны: "Хирург этот, еврей и одессит, был скромен до аристократичности, говорил по-русски без малейшего акцента. <…> И я забыл его фамилию! Непременно узнаю и запишу" [55].Евреи, оба говорящие по-русски без акцента, описываются как "чужой" и "свой", фамилии обоих забыты, но для поэта из Польши это неважно, а для хирурга подчёркнуто восклицательным знаком и обещанием узнать.
На этом можно закончить "биографическую" часть, хотя следует ещё указать, что фамилия у Шварца оставалась еврейская, и он ответил отказом на предложение отца, "который считал, что русский писатель должен носить русскую фамилию", подписываться фамилией деда по матери - Ларин. Интересно, что предложил это именно отец, крещёный еврей, и, наверное, в те годы, когда Шварц уже стал писателем (вероятно, после 1929 г., когда прошла премьера первой пьесы "Ундервуд"). "... я всё как-то не смел решиться на это" [56]
, - написано в дневнике 27 июля 1950 г., а в варианте "МЕмуаров", изданном Лосевым, добавлено: "... я почему-то не посмел, не решился на это. Смутное чувство неловкости остановило меня. Как будто я скрываю что-то. И я не смел считать себя писателем" [57].Разумеется, человек русской культуры понимал иронию имени "Евгений Ларин", но полагаю, что значение имело и его нежелание скрывать под псевдонимом "неудобную", еврейскую "половину" своей личности, наряду с русским, в понимании Шварца, недоверием к славе - "я не смел считать себя писателем". Снова неоднозначное отношение к маркеру национальности - фамилии.
Уточню также, что Е.Л. чуждо "чёрно-белое" отношение к еврейским и русским характерным чертам, в его дневниках нельзя выделить хорошее отношение к евреям и плохое к русским или наоборот, каждый персонаж описывается автором многопланово.
* * *