Сегодняшняя цензура нарастает по екатерининскому сценарию: согласно указу 1796 года осуществлять надзор за печатной продукцией должны были прежде всего духовные лица — и эти-то лица сегодня все громче декларируют свое право не пущать. В Сыктывкаре оперному театру запретили показывать «Сказку о попе и работнике его Балде» на музыку Шостаковича, в Москве рекомендуют православным не посещать концерт Мадонны… Самое, однако, любопытное, что сторонниками цензуры не реже выступают и самые либеральные персонажи — поистине крайности сходятся: правозащитники не раз требовали запретить продажу экстремистской литературы. Последний прецедент был связан с Федерацией еврейских общин России, потребовавшей удалить с книжной выставки-ярмарки не только книги типа «Удара русских богов», но и любые сочинения авторов, когда-либо позиционировавших себя в качестве националистов. И проблема тут вовсе не в том, что «Удар русских богов» очевидно абсурден и запрет только прибавит ему славы, а в том, что цензура никогда не бывает половинчатой. Начав запрещать печатное слово, мы с неизбежностью породим ситуацию, при которой опять кому-то делегируем собственное право выбора книги для чтения в транспорте, сортире или постели. Цензура страшна не тогда, когда она вводится, а тогда, когда отменяется, — ибо вместе с нею отменяется, как правило, и власть. Эта роковая российская связка между государством и цензурой установилась 210 лет назад, и разрубить ее в одночасье никак не получится: упразднят одно — исчезнет и другое. Так что проще, честное слово, не вводить. Никакую: ни правозащитную, ни церковную, ни духовную.
Эта простая мысль тем более очевидна, что цензура ведь никогда и никого еще не предостерегла ни от межнациональной розни, ни от увлечения порнографией, ни даже от антигосударственной пропаганды. В Кондопоге продавалось гораздо меньше антиисламских брошюр и книг, нежели в Москве (где до погромов, тьфу-тьфу-тьфу, пока не дошло). Все главные экстремисты в русской истории — от декабристов до большевиков — сформировались в условиях жесточайших цензурных уставов. «Застойная» же цензура была уже чистой фикцией, потому что «Эрика» брала четыре копии — «и этого достаточно», как заметил поэт, разбиравшийся в предмете. Цензура никого не останавливает и ничего не прячет — она лишь фиксирует определенный уровень государственного лицемерия; и в этом заключается главный ее вред. Борцы за цензуру и впрямь сражаются за мораль, но, уточним, за двойную. А государство с официально провозглашенной двойной моралью обречено на гибель — неизбежную и, главное, некрасивую. Ибо когда нельзя говорить о том, что все понимают, — можно делать все, чего не видят.
Особенно если учесть, что под видом борьбы с экстремизмом нам все чаще пытаются всучить такой экстремизм, что мама не горюй. А борцы за чистоту нравов почему-то пишут с ошибками, а в устном общении слишком легко переходят на «ты» и размахивают руками в опасной близости от вашего носа.
Неигрушки
Москва украсилась социальной рекламой: в правом нижнем углу сидит бедный красный зайчик. Слоган призывает взять его домой. Выше — призыв к массовому усыновлению детей из детдомов.
Этой теме посвящаются телепрограммы, радиоэфиры, газетные очерки. Героем дня становится человек, взявший в семью бездомного ребенка. Первая реакция — радость: наконец-то спохватились! Во всем мире давно признано: распределение детей по семьям — лучшее решение проблемы бездомности. Если, конечно, не считать макаренковского опыта, который нигде в мире пока не повторялся, а в СССР оказался успешен только в двадцатые-тридцатые. Разумеется, детдома в их нынешнем состоянии далеко не лучшее место для обделенных детей. Особенно для инвалидов. Усыновлять, и лучше бы всех!
Впрочем, тут я уже задумываюсь. Массовый характер предстоящего усыновления меня несколько настораживает. Дело не в том, что опасна любая кампанейщина, — иной вопрос без массовой кампании не решишь, особенно у нас, где все делается либо государственно организованным натиском, либо никак. Дело в том, что усыновление ребенка — особенно больного или измученного годами бездомья, родительского буйства, социального сиротства — не только подвиг, но и величайшая ответственность. А к этому наши люди не вполне готовы, как ни грустно.