67
Вспомним роль, которую категория пластичности играет в популярных схематических характеристиках античной культуры от эпигонов Гегеля до Шпенглера и далее, переходя из рук в руки и превращаясь у популяризаторов в совершенно расплывчатую и бесцветную, но тем более всепроникающую идею. Нарочитая «выпуклость форм», априорно ожидаемая от всякой античной поэзии, но прежде всего от греческих стихотворений «из антологического рода», как говорили в старину, была отлично спародирована еще в стихотворении Козьмы Пруткова «Древний пластический грек» (ср. его же «Спор греческих философов об изящном» и «Письмо из Коринфа»). По мере начавшегося в XIX в. поступательного снижения «наивного» интереса к умственной и нравственной культуре античности, к эллинскому интеллектуализму и эллинскому морализму (имевшему центральное значение для самих древних, удерживавшему его для европейцев средневековья, Возрождения, Просвещения) одностороннее подчеркивание «пластических» компонентов античного наследия закономерно делается все сильнее. Вся шпенглеровская концепция «аполлоновской» культуры определяется тем фундаментальным фактом, что это взгляд извне: «пластика» античности сохраняет власть над воображением Шпенглера (и его предполагаемого читателя), но эллинская мысль уже ничего не говорит непосредственно его уму, а эллинская этика — его сердцу.68
Ср. ходовые характеристики такого типа: «Асклепиада занимали преимущественно любовные темы...». «Леонид искренне жалеет бедняков и тружеников и посвящает им полные глубокого чувства эпитафии ... он откликается на военные события... подшучивает над пьяницей старухой Маронидой ... живо воспринимает произведения искусства...». «Мелеагр ... всецело обращается к той тематике, которая была по душе и ему самому, и тому богатому и легкомысленному обществу, в каком ему приходилось завоевывать себе положение. Большая часть его эпиграмм ... игривого и любовного содержания» (История греческой литературы / Под ред. С. И. Соболевского и др. М.: Изд-во АН СССР, 1960, т. 3, с. 124, 127, 128). Разумеется, в таком способе описывать материал, весьма обычном и далеко не всегда удерживающем такой простодушный характер, нет ровно ничего непозволительного; однако ряд аспектов сложной реальности эпиграмматического жанра он неизбежно игнорирует, смещая общие пропорции, в частности соотношение между личностным и внеличностным. Исследователь имеет право предпочтительно интересоваться действительно ярким индивидуальным обликом, скажем, Леонида Тарентского или Паллада; нельзя, однако, не видеть, что удельный вес внеличностного в этом жанре особенно велик (что выразилось, между прочим, во-первых, в структуре традиционных сборников — группировка текстов по темам, не по авторам! — во-вторых, в особой ненадежности традиционных атри-44
буций). О повышенной консервативности жанра эпиграммы нам придется говорить ниже. 69
Ср.:70
Anthol. Palat., XVI, 1-4, 6-8, 11-13, 48-51, 116-147; append. nova Cougny, VII. 1—5.71
Anthol. Palat., XIV, 5, 9-10, 14-47, 52-64, 103-111; append., VII, 6-81.72
История греческой литературы, т. 3, с. 124—125.73
Anthol. Palat., IX, 359.74
Последняя атрибуция — в сборнике Плануда.75
Почему эпиграмма не несет столь часто встречающегося в Палатинской антологии надписания αδηλον («авторство неясно»)? Для этого она слишком хороша; такому яркому и популярному творению (о популярности которого свидетельствуют не только включения в сокращенный Планудов извод антологии, но и ответ Метродора, о котором см. ниже) не полагается стоять в рукописи без всякого имени. Но два (или три) имени сразу — все равно эквивалент того же αδηλον76
Soph. Oed. Colon, 1224-1227; Alex. Com., (Fr. AH Com. II, 447).77
Ср.:78
Например, Poemata moralia, 35—36 (PG 37, col. 965—966); 37—38 (ibid., col. 966-967).79
Anthol. Palat., XIV, 116-146.80
Anthol. Palat., IX, 360.