Возможно, что Помяловский «влиял» на меня сильнее Лескова и Успенского. Он первый решительно встал против старой, дворянской литературной церкви, первый решительно указал литераторам на необходимость «изучать всех участников жизни» — нищих, пожарных, лавочников, бродяг и прочих.
Сито мещанской жизни не так часто отсевает отруби, как часто отбрасывает прочь крупных людей, и надобно было весьма прилежно изучать причины процесса «деклассации», ибо эти причины красноречивее всего говорят о ненормальном кровообращении мещанского общества, о его застарелых, хронических болезнях. Я думаю, что именно под влиянием этих трёх писателей решено было мною самому пойти посмотреть, как живёт «народ».
Пошёл и увидел дикий хаос, буйное кипение бесчисленных, мелких и крупных, совершенно непримиримых противоречий; в массе своей они создавали чудовищную трагикомедию, — роль главной героини в ней играла жадность собственника.
«Трагикомедия» — не описка, так и читать: трагикомедия. Трагедия — это слишком высоко для мира, где почти все «страдания» возникают в борьбе за право собственности на человека, на вещи и где под лозунгом «борьбы за свободу» часто борются за расширение «права» эксплуатации чужого труда. Мещанин, даже когда он «скупой рыцарь», всё-таки не трагичен, ибо страсть к монете, к золоту — уродлива и смешна. Вообще в старом, мещанском мире смешного столько же, сколько мрачного. Плюшкин и отец Гранде Бальзака — нимало не трагичны, они только отвратительны. Я не вижу — чем, кроме количества творимого зла, отличается Плюшкин от мещан-миллионеров, неизлечимо больных страстью к наживе. Трагедия совершенно исключает пошлость, неизбежно присущую мелким, мещанским драмам, которые так обильно пачкают жизнь. Когда в зоологическом парке дерутся обезьяны — разве это трагедия? Мы только что вступаем в эпоху подлинных, глубочайших и небывалых трагедий, их творят не Эсхилы, Софоклы, Эврипиды и Шекспиры, а новый герой истории — пролетариат всех стран в лице его авангарда, рабочего класса Союза Советов; пролетариат, который дорос до сознания необходимости уничтожить основную причину всего зла и горя жизни — частную собственность, дорос до сознания необходимости вырваться из тяжёлого, позорного плена капиталистов.
Само собою ясно, что я «забежал вперёд» и что хотя ненависть к драмам и страданиям мещанского мира зародилась у меня ещё в юности, но, разумеется, оформилась она гораздо позднее и оформлялась медленно по причине моего недоверия к словам. Слишком обильное количество людей, слова которых не совпадали с делом, видел я, а в то время, о котором я веду рассказ, мои «впечатления бытия», находясь в состоянии хаотическом, весьма мучительно отягощали меня, но я всё-таки не торопился уложить их в мешок той или иной догмы. О том, что противоречия жизни должны быть развиты до конца, — в то время говорили невнятно. Слова Владимира Ильича не увлекали меня и не помогали «разобраться в самом себе», я стал более или менее понимать Ленина после того, как лично познакомился с ним и услыхал его речи на съезде в Лондоне. А за десяток лет до этого мне пришлось заниматься «самопознанием», что — кстати скажу — крайне трудно для человека «деклассированного», каким я был.
В ту пору «учителя жизни» предлагали «идти на выучку к капитализму», но я уже считал себя достаточно выученным. Тогда загибали истину таким кренделем, как, например, утверждение, что «кулачество-ростовщичество» — фактор экономически прогрессивный. В те годы читалась брошюра одного из членов исполнительного комитета раскрошенной и уничтоженной партии террористов, — в этой брошюре Лев Тихомиров рассказывал, «почему он перестал быть революционером».
Я очень много видел людей, которые «перестали быть революционерами», они не возбуждали симпатии, и в них наблюдалось мною нечто общее с «бывшими людьми» разных сословий и профессий. Уже года три-четыре я печатал рассказы в газетах, нередко меня похваливали за них, но похвалы не увлекали, и профессиональным литератором я себя не воображал.