Маловероятно, что публикаторы текста Чистяковой, сотрудники красноярского журнала «День и ночь», предполагали подобное сходство. Приглядевшись к публикации, мы увидим, что она выходит под рубрикой «Проза», под шапкой «Письмо из Кемерова», с подзаголовком «Быль» и сопровождается указанием: «Записал Владимир Ширяев». Текст, написанный нейтральным журналистским языком, в полном соответствии с нормами орфографии и пунктуации, в самом начале презентируется как дневник, причем начатый героиней в молодом возрасте («Решила вести дневник. Но сначала опишу свою прошлую жизнь. Мне уже двадцать четыре года…»[443]
), однако продолжается как связное повествование, в строгой автобиографической последовательности от детства к старости, без каких бы то ни было упоминаний о дневниковом модусе. Нагромождение заявленных повествовательных режимов — и дневник, и проза, и письмо в редакцию, и беседа с журналистом, — как кажется, демонстрирует некоторую растерянность перед текстом его читателей-публикаторов. Вне зависимости от того, работал ли Владимир Ширяев с дневниковыми тетрадками Чистяковой или с магнитофонной записью, предшествовало ли этой работе письмо в журнал etc., очевидно, что с публикацией этого текста связана нерешенная проблема — как (и можно ли вообще) его классифицировать.Однако с включением текста в букеровский сюжет его рецепция приобретает гораздо бóльшую определенность и оказывается чрезвычайно близка к тому симбиозу документности и литературности, на котором основывается вышеописанное прочтение «наивного письма» в качестве «человеческого документа». Так, председатель «Букера-98» известный филолог и историк Андрей Зорин мотивировал собственную расположенность к тексту Чистяковой следующим образом: это «автобиография… на самом пороге грамотности… рассказанная с интонацией хроникального бесстрастия и ненатужного согласия с судьбой», демонстрирующая, что «радикальный натурализм, в своем предельно обостренном изводе, примыкает к эстетике абсурда», и тем самым открывающая «неожиданную литературную перспективу», тогда как представленные на суд жюри фикциональные произведения отличаются заурядностью или даже «архаичностью»[444]
. Стоит еще раз подчеркнуть: в отличие от рукописи Киселевой, проанализированной Козловой и Сандомирской, публикация в журнале «День и ночь» полностью соответствует самым придирчивым требованиям к порогам грамотности. Разумеется, нет достаточных оснований предполагать, что именно книга Козловой и Сандомирской сформировала определенный читательский горизонт ожидания по отношению к «наивному письму», определенный навык выделять его, распознавать в массиве текстов, угадывать за толстым слоем редакторской штукатурки. Так это или нет, важнее, вероятно, сам факт востребованности «человеческого документа» и стремление предъявить его в качестве альтернативного литературного факта.Впрочем, не решаемый однозначно вопрос об авторстве включенного в шорт-лист текста (действительно: в какой мере автором можно считать Александру Чистякову, а в какой — Владимира Ширяева?) побудил членов букеровского жюри не рассматривать его в качестве возможного лауреата; премию получила повесть, тоже имеющая отношение к теме документа, — «Чужие письма» Александра Морозова. Тем не менее прецедент был создан и впоследствии почти неизменно упоминался критиками при обсуждении двух других издательских и премиальных сюжетов.
Один из них — вручение «Букера-2003». Романом года было признано «Белое на черном» Рубена Давида Гонсалеса Гальего — текст, который рецензенты, вне зависимости от того, как они оценили решение жюри, почти единодушно отказались воспринимать в качестве романа: «Такие тексты лежат вне поля критики. Предъявлять им эстетические или идеологические претензии имеют право лишь те, кто испытал нечто подобное. <…> Никакая премия не искупит страданий Гонсалеса Гальего»[445]
; «На фоне жеманной литературщины последних лет, исстрадавшейся „в поисках героя“ (и вообще хоть чего-нибудь), повесть действовала на читателей, как флакон нашатыря. Всякие постмодернистские глупости о соотношении в тексте „этического“ и „эстетического“ надежно вылетали из головы: жизнь — важнее. Даже критики подравнялись и присмирели: было ясно — эта книга обойдется без их „авторитетного мнения“. Ясно это было и букеровскому жюри»[446].