Однако ни эта для многих привычная (хотя почти всегда увлекательная) процедура, ни ее плоды не становятся предметом каких-либо концептуализаций. Их отсутствие в российской политической науке еще можно списать на ее состояние, оценки которого преимущественно колеблются в диапазоне от умеренно до неумеренно пессимистических (что в среднем дает оценку вполне трезвую). Более удивительно, что таким же образом дело обстоит и в политической науке более старых и более консолидированных демократий. В ней, безусловно, наличествуют отдельные массивы работ (иногда довольно крупные), посвященных тем или иным подвидам политических документов, прежде всего публичным речам. Но это именно отдельные массивы, никак не сопрягающиеся друг с другом, не формирующие никакого общего понятийного поля, в котором зонтичный и рамочный термин «политический документ» если не раскрывался бы в деталях, то хотя бы вводился и присутствовал. Проблема политического документа — как, в первом приближении, специфического подвида «говорящей вещи»[102]
, то есть объекта, способного сообщить нечто о том, что люди делают с политикой и что политика делает с людьми, — не просто не решается, но и не ставится. Однако если мы не хотим упускать ни одной возможности узнать больше о том, на что и люди, и политика в этом отношении способны, то странно пренебрегать перспективой настолько многообещающей. Вещь-то бесспорно существует. И говорит.Не исключено, кстати, что именно особый модус функционирования российской политической науки может способствовать развитию необходимой чувствительности восприятия. Как не раз отмечалось, для России, как и для прочих ранних демократий, характерна слабая степень дифференцированности интеллектуально-политических профессий (таких как pollsters, analysts, advisers, policy planners, academic researchers etc.), каждая из которых в более «нормальных» контекстах образует довольно замкнутое сообщество, очерченное своими ритуалами, регалиями, языком и т. д. (см. об этом выступление Андрея Дегтярева на заседании семинара «Полития» «Экспертные оценки, экспертиза и эксперты для органов государственной власти», состоявшемся 28 апреля 2005 г.)[103]
. Подобная специализация приносит свои дивиденды, и немалые; но она сопряжена и с издержками. Погруженные в текущий decision making process консультанты и эксперты не обладают ни временем, ни необходимым аналитическим аппаратом, ни, возможно, желанием теоретизировать относительно своей работы; избравшие же сферу чистой науки специалисты, наоборот, нередко имеют довольно отдаленное представление о реально практикующихся приемах подготовки и принятия политических решений. Персональные перемещения между профессиональными кругами, в том числе кругом академическим и всеми остальными, разумеется, случаются и отчасти способствуют выработке более или менее общего языка описания политики, но такие впечатляющие достижения, как, скажем, работы Ричарда Нойштадта[104], становятся результатом подобных перемещений все же нечасто.В России дело обстоит иначе. Мне, участвовавшему в упомянутом семинаре в роли ведущего, пришлось в ответ на выступление коллеги Дегтярева заметить: «Нам только что была предложена четкая классификация экспертных и смежных с ними профессий. Проблема в том, что эта модель не продиктована абсолютным разумом, но отражает и описывает некую социальную реальность, условно говоря, западную, которая действительно так структурирована. Но мы-то существуем в другой реальности! Если бы мне предложили самоопределиться и стать analyst, или policy planner, или еще кем-то, я бы не смог, потому что такого узкого самоопределения крайне редко бывает достаточно для выживания. Я начал вспоминать последние 5–6 лет своей жизни и понял, что за это время я был практически кем угодно: и экспертом, и консультантом, и советником, и аналитиком, и официальные документы готовил, и в телевизоре зачем-то появлялся, и в академической науке что-то делал. И мы все так живем!»[105]
— по крайней мере, многие. Конечно, вынужденно; но тем самым те, ктоСобственно, последствия такой попытки представлены ниже. Наличие у меня определенного опыта подобного рода и позволило ее предпринять; с другой стороны, оно же накладывает определенные ограничения на раскрытие моей источниковой базы и вообще делает ее не вполне соответствующей академическим канонам, что, я надеюсь, будет воспринято с пониманием. Более того, даже максимально (для меня) возможная степень авторефлексии вряд ли поможет полностью преодолеть негативные последствия совмещения в одном лице ролей аналитика и источника, и тут приходится рассчитывать уже не только на понимание, но и на снисхождение. Впрочем, если бы не это совмещение, текст не был бы написан вовсе.