Сложные отношения с теорией в целом достаточно характерны для историографии, особенно для историографии отечественной[280]
. Жанр анкеты в данной ситуации оправдан постольку, поскольку ответы, опубликованные выше, позволяют оценить профессиональную релевантность поставленных вопросов, понять, какие из них представляются историкам осмысленными, интересными и требующими размышления, а какие таковыми не кажутся. Как обнаруживается, целый ряд вопросов находит отклик в практическом опыте наших респондентов — этот вывод следует из указаний на проблематичность определения ценности исторических источников, из отзывов о состоянии архивов, из рассказов о конфликтах с архивистами и т. д.Если выстроить общий контекст, в который можно было бы поместить эти высказывания, становится очевидным, что запрос на теорию документа (источника) существует (в первую очередь в связи с увеличением количества и разнообразия как самих документов, так и ситуаций их использования) — об этом свидетельствует деятельность отдельных профессиональных сообществ (документоведов, архивистов, источниковедов). Однако приходится признать, что создаваемая этими сообществами теория носит в большинстве случаев узкоспециальный, технический и монологический характер и не выходит в сферу обсуждения значимых социальных и культурных проблем. Впрочем, вряд ли стоит вменять ответственность за такое положение дел исключительно историкам. Оно в не меньшей степени обусловлено дефицитами теоретической чувствительности — в частности, чувствительности к проблематике восприятия прошлого — и в других дисциплинах (социологии, философии, науковедении и т. д.), и в современной культуре вообще.
Принципиально иначе выглядит в этом отношении ситуация в западной гуманитарной науке. При малочисленности попыток осмысления документа в рамках социологии и истории культуры, а также социальной антропологии[281]
, пожалуй, в первую очередь именно проблематика документа как свидетельства о прошлом становится объектом рефлексии не только в историографии и философии истории, но и в литературе и различных арт-практиках. Тут нужно учитывать, что в западной исторической науке, как известно, существуют целые направления и субдисциплины, в которых формируется обобщенная рефлексия о социальных контекстах и механизмах функционирования знания о прошлом. Речь идет о публичной истории, исследованиях культуры истории, новой интеллектуальной истории, электронной истории и др.[282]. Все эти области играют важнейшую роль в выработке языков профессионального самоописания, позволяя не только осмыслить культурные механизмы воспроизводства профессии и социальную роль ее носителей в современном обществе, но и сделать предметом теоретической рефлексии практические основания ремесла историка, задуматься о границах и дефицитах науки, поместить производство знания о прошлом в пространство этической и политической рефлексии. Применительно к теме документа это означает поставить вопрос как об условиях производства знания о прошлом, которые формируются меняющимися практиками документирования, так и о ценностных конфликтах, реализуемых во взаимодействии историка с документом, а также о тех контекстах, в которых это взаимодействие разворачивается.Характерным примером здесь может служить анализ темы документа в работе известного французского философа Поля Рикёра «Память, история, забвение», представляющей, пожалуй, одну из наиболее комплексных попыток осмысления проблематики знания о прошлом в современной культуре и вместе с тем демонстрирующей неизменное внимание к профессиональной саморефлексии историков. Представляется не случайным, что здесь, как и во многих других работах (в том числе и в публикуемой в данном сборнике работе американских исследователей Фрэнсиса Блоуина и Уильяма Розенберга), проблематизация документа в истории связана с осмыслением функционирования социальной памяти[283]
.