1.1–1.5.
Прежде всего, сомневаюсь, что сегодня имеет смысл определять «источник». Думаю, каждый историк прекрасно ощущает, в какой момент он подступает к первичному. Меня такие ощущения, как правило, обманывали. Все то невыразимое, что ощущает исследователь, когда приближается к историческому опыту, — это не столько «возвышенный опыт», сколько «нас возвышающий обман». Источник открывается в тот момент, когда историк подступает к открытию, когда начинает казаться, что все накопленное богатство вторичных знаний, в том числе знаний, ставших вторичными после того, как я их для себя открыл и сделал знаниями, меркнет в свете новых смыслов. Источник всегда вторичен, если этого не происходит. И в этом смысле нет никаких стандартных путей получения одного и того же исторического знания — проверяемость для практикующего историка возможна при том условии, что не повторяются ни заданные критерии исследовательского опыта, ни вопросник. Возможно, этот взгляд парадоксален, но в данном случае мне кажется полезным пойти вслед за Войцехом Вжосеком, усомнившимся в возможности существования «мертвых метафор» Поля Рикёра, и сходным образом усомниться в правомерности дихотомии «истории» и «хроники» Бенедетто Кроче. Как нет «мертвой метафоры» (по логике Вжосека, это оксюморон), так невозможен и хроникальный опыт источника. Иначе говоря, источник процессуален, это производство первичных смыслов, и в тех областях знания, где нет проблемы первичности, концепт источника, на мой взгляд, лишен смысла.«Документа» — если это не предмет дипломатики, — на мой взгляд, касается все, что касается источника как такового. Если же это предмет дипломатики и кто-то еще призывает наделить его особым интеллектуальным статусом по сравнению с другими источниками, я бы предложил этим коллегам разнообразить свою жизнь дискуссией с Мишелем Фуко, Полом Томпсоном и радикальными ницшеанцами (например, с авторами «Другой истории»), Тонкая схоластика, обосновывающая несоизмеримость борща и супа, пусть останется предметом для локальных конвенций, но, конечно, обсуждая достоинства украинского борща, лучше не называть его супом.
2.1–2.3.4.
Проще всего мне ответить на вопрос, пересмотрено ли позитивистское представление о «правде документа» как истине в последней инстанции. Думаю, этот вопрос — удобный случай, чтобы столкнуть лбами тех, кого Жорж Дюби, Лорина Репина, Карлос Антонио Агирре Рохас и др. пытаются (в общем, наверное, на сегодняшний день тщетно) примирить. Такая постановка вопроса неверна. Но у меня есть предположение, что, будучи неверной, при современном состоянии, условно говоря, гуманитарных и социальных наук она неизбежна. Для «теоретиков» мрачноватое сообщество позитивистов — в лучшем случае этакое научное чистилище. Туда в любой момент можно будет отправить, вслед за Нюма Дени Фюстель де Куланжем, Марком Блоком и Хейденом Уайтом, толпы эссенциалистов, материалистов, эмпирицистов, почитателей факта, сторонников исторической истины. Зачем это делать, я не понимаю. Не лучше ли отказаться от всей этой научной эсхатологии? Что останется на ее месте и будет ли от этого легче теоретикам — не знаю, не пробовал.3.1.1–3.3.2.
Можно только приветствовать обострение этими вопросами болевых точек в отношениях между различными областями знания. Отвечая на блок вопросов, посвященных работе в архивах, я рискну развить проект в целом несостоявшегося единения «архивных крыс» с «интеллектуалами-белоручками». Было бы, например, чрезвычайно интересно, будучи интеллектуальным историком, закапываться в архивах, чтобы искать там следы «интеллекта» или «интеллектуальности». Пожалуй, меня засмеют сторонники различных версий интеллектуальной истории и предложат мне поохотиться за архивами, скажем, Жака Лакана или Булата Окуджавы. Да, проблема, но надо искать лазейки и не обижаться, что всеядные коллеги, привыкшие к архивной работе, брезгливо отзываются о статьях и монографиях, в которых вереница ссылок на печатные издания не оставляет читателю надежды на то, чтобы влезть хотя бы в кабинеты редакторов и корректоров этих изданий, не говоря уже о черновиках, списках и редакциях. Всеядность историка, увы, слишком расхолаживающий образ, за который, впрочем, несет ответственность один из величайших апологетов истории. Но, как и при жизни Блока, историкам понятно, что здесь есть не только что защищать, но и от кого. Работы историков часто неинтересны для «теоретиков» еще и в силу того, что по степени напряженности сама по себе архивная работа — лесоповал, и в процессе «приспособления» к материалу и документального «естественного отбора» остроумие специалиста по истории Сибири XVII века, которому выпало искать необходимые данные в миллионах единиц хранения, быстро меркнет на фоне других личных качеств. Впрочем, любой историк такого склада легко найдет себе нишу среди коллег, которые чувствуют аромат прошлого в движении через эти тысячи и миллионы и в недоступных изощренным коллегам сермяжных мелочах.