За три дня, когда тело Маяковского было выставлено для прощания, десятки тысяч прошли мимо гроба, у которого стоял почетный караул, гражданский и военный: Лили и Осип, а также Луэлла, Пастернак, Асеев, Кирсанов, Третьяков, Каменский, Родченко, Катанян и Луначарский, а также коллеги Маяковского по РАППу: Ермилов, Либединский, Фадеев и Авербах. Другим почетным стражем был Артемий Халатов, всего неделю назад приказавший изъять приветствие Маяковскому из “Печати и революции”. Кроме того, в качестве председателя похоронной комиссии Халатов отвечал за первые три дня посмертной жизни Маяковского. Такова степень иронии, которую может позволить себе судьба!
Халатов произнес речь на траурной церемонии, начавшейся в три часа выступлением Сергея Третьякова. Среди ораторов числился руководитель РАППа Леопольд Авербах, но выступали также друзья и сторонники Маяковского. Кирсанов читал “Во весь голос”; глубоко взволнованный Луначарский произнес речь, в которой говорил, что Маяковский был “куском напряженной горящей жизни”, а после того, как он сделал себя “рупором величайшего общественного движения”, стал таким в еще большей степени. “Прислушайтесь к звуку его песен, – призывал бывший народный комиссар просвещения, – вы нигде не найдете ни малейшей фальши, ни малейшего сомнения, ни малейшего колебания”.
Прощальная церемония во дворе Дома писателей. Оратор на балконе – бывший нарком просвещения Анатолий Луначарский.
После выступлений “десять товарищей” выносят покрытый красной и черной тканью гроб, среди них Осип, Асеев, Третьяков и рапповцы Авербах, Фадеев и Либединский. Нес гроб и Халатов, отличавшийся тем, что никогда, даже дома, не снимал каракулевую шапку, – деталь, на которую не обратил внимания автор репортажа в “Литературной газете”, описывая, как гроб, “медленно покачиваясь <…> плывет над морем обнаженных голов”. На улице конная милиция пытается сдерживать натиск толпы. Люди облепили подоконники, деревья и фонарные столбы, а крыши черны от любопытствующих. Гроб помещают на грузовик. “Рядом с гробом на стального цвета платформе, – сообщалось далее в газете, – венок из молотков, маховиков и винтов; надпись: “Железному поэту – железный венок”. Грузовик отъезжает, и вслед за ним трогается и плывет вниз, к Арбатской площади, многотысячная, необозримая масса людей. Насколько хватает глаз, весь путь залит густой колонной людей, частью идущих и по боковым параллельным улицам и переулкам.
Вынос гроба. Гроб несут: первый слева Артемий Халатов в каракулевой шапке, справа Николай Асеев, за ним Василий Катанян.
Грузовик, везший поэта в последний путь, оформили под броневик друзья-художники Маяковского Владимир Татлин, Давид Штеренберг и Джон Левин. За грузовиком следовал “рено” Маяковского и другие машины, в которых ехали, среди прочих, мать и сестры Маяковского. Лили и Осип прошли весь путь до крематория Донского монастыря пешком вместе с Луэллой. За грузовиком шло порядка шестидесяти тысяч человек, согласно Олеше, который описывал в письме к Мейерхольду (находящемуся на гастролях в Германии), как милиция стреляла в воздух для того, чтобы гроб могли внести в ворота крематория. Была колоссальная давка.
Мы сели на скамеечку. И тут Лилечка сказала, что мы будем сидеть здесь, пока все кончится, – вспоминала Луэлла. – Александра Алексеевна и сестры Маяковского, приехав на машине, сразу пошли в крематорий. Вдруг конный милиционер кричит: “Брик! Где Брик? Требуют Брик!” – оказывается, Александра Алексеевна не хотела проститься с сыном и допустить кремацию без Лили Юрьевны. Ося и Лиля прошли в крематорий…
В крематории с Маяковским прощаются друзья. Многие из присутствовавших обращают внимание на металлические подковки на его ботинках, высовывающихся из открытого, слишком маленького гроба и сделанных, по словам Маяковского, “на вечность”. Исполняется “Интернационал”, который тогда был гимном Советского Союза, гроб, качаясь, медленно уплывает в печь крематория. Кто-то спускается по лестнице, чтобы в специальное отверстие смотреть, как гроб и лежащее в нем тело превращаются в пепел – всё, кроме металлических подковок на ботинках, которые действительно оказались прочнее, чем сердце поэта.
Ставка – жизнь