Было пять часов.
Не в моих правилах некорректными средствами держать читателя в напряжении, посему спешу сообщить, что техник-слаботочник, мастер по ремонту приемников, телевизоров и магнитофонов, не расстался с жизнью, а всего лишь потерял сознание и, кроме легкого сотрясения мозга, особых травм не получил; однако истинной радости Хайдику это не доставило, в частности уже потому, что они с Йолан тут же опять поцапались, и неудивительно, беря в расчет их возбужденное состояние: ведь будильник, принять который за дверной звонок могла заставить разве лишь нечистая совесть, напомнил не просто о быстротечности сущего, но и о том, что пора собираться на работу, да поскорей. Хайдик ведь был шофер, а шоферу не годится глушить пиво ночь напролет, если утром за баранку, пусть даже по виду не скажешь, что выпил впятеро больше. Все это мгновенно пронеслось у него в уме и так расстроило, что он чуть не выронил Вуковича, которого, взяв в охапку, переносил в комнату по распоряжению жены; там они общими усилиями уложили бесчувственного электротехника в свою супружескую постель, после того как Йолан ее перестелила. Вукович представлял собой довольно плачевное зрелище: помимо упомянутых увечий, на голове у него вскочила шишка с голубиное яйцо (от шоферова кулака или от падения на каменный пол — мы уже теперь не узнаем). Йолан мокрым полотенцем смыла кровь с его лица, рук и колен, присыпала ссадины антисептиком, умело забинтовав ладонь, и положила влажную тряпку ему на лоб, но Вукович все не приходил в себя.
— Ладно, кончай покойничка разыгрывать, — сказала она твердо, — вижу ведь, что моргнул, открывай глазки, открывай!
Под действием этих слов пострадавший в самом деле открыл глаза и знаком подозвал к себе, желая что-то сказать. Йолан наклонилась ближе.
— Пива… — невнятно вымолвил тот, точно умирающий.
— Пива! — громко повторила Йолан, и шофер опрометью кинулся на кухню за пивом, после чего остался неприкаянно стоять у постели, наблюдая трогательную сцену, как жена, поддерживая Вуковича за шею, заботливо поит его пивом. Смотрел, пока та не прикрикнула: — Чего стоишь глазеешь? Собирайся, одевайся, опоздаешь, полшестого уже.
— И как же теперь? — спросил Хайдик.
— Что «как теперь»?
— С ним теперь как? — указал на Вуковича шофер.
— Ты о себе лучше побеспокойся! Как на работу в таком виде пойдешь? Пивом так и разит, как машину-то поведешь?
Этого Хайдик сам не знал, хотя понимал, что действительно время собираться. Он умылся, побрился, Йолан тоже стала одеваться, и оба беспорядочно затолклись, хватаясь за то, за се, натыкаясь друг на друга, — квартира, где они прежде прекрасно умещались вдвоем, внезапно стала тесной. Хайдик ничего не мог найти; вещи, обыкновенно послушные, теперь, словно сговорясь, отказывались подчиняться. Бреясь, он порезался и никак не мог унять кровь, а Йолан все швырялась чем-то, носясь и ворча ему под руку: сколько можно возиться, ванную занимать, хоть бы кофе этот чертов поставил, копуха, хуже всякой бабы; дурак, да еще неповоротливый. Наконец присела к Вуковичу, и они условились, что она из прессо позвонит к нему на работу, чтобы не ждали, — мол, прямо по вызовам пошел («Телевизор есть у вас? — спросил Вукович. — Тогда подпишешь мне, квиток у меня в машине»); Хайдик, варивший кофе, получал только раздраженные реплики от жены, доверительно совещавшейся с Вуковичем («Ну, готово наконец?! Налить не можешь? Сахару положил?»). К суетливой спешке примешалось взаимное глухое раздражение (меж тем как лежавший с закрытыми глазами Вукович, не считая легкой тошноты и не такой уж сильной головной боли от Хайдикова удара, чувствовал себя преотлично), и шоферу опостылело вдруг все это вот так, и он снова спросил, теперь уже решительней, даже с угрозой, как быть с Вуковичем.
— Никак, — отрезала Йолан. — Здесь останется. В квартире его закрою.
Хайдик не поверил своим ушам. Этот гад останется здесь? В его постели? Дома у него? Йолан в квартире закрывает своего птенчика, чтобы не улетел?! Ну нет. Это уж нет!
И он направился к постели, чтобы спустить его с лестницы, выкинуть со всем что есть: с простынями и кроватью, но Йолан со свирепой решимостью тигрицы, защищающей детенышей, заступила ему дорогу.