— Красиво говоришь, воевода! Ох, как красиво! — вскрикнул Зобов. — Только откуда ты знаешь, за что оно дается, Царство-то Небесное? Никто ж оттуда не приходил, да не докладывал… Думаешь, за смертоубийство дается? Убийца по преступлению своему одну душу погубит — и в геенне огненной горит вечно! Так? А ты, воевода, из-за дури своей и тщеславности — тысячи душ своих, русских — губишь! Да ладно бы в сече — люди мрут от цинги, в домах замерзают, мертвых детей оплакивают, а тебе все неймется героем заделаться?
Вновь взметнулся ропот, и вдруг какой-то дребезжащий, вероятно, старческий голос воззвал:
— Православные! Чего мы слушаем-то, как богатеи промеж собой собачатся? Оне ж всяко с голоду не кончаются! Вон, лошадка топчется. Забить ее щас да поделить на всех — хоть по ломотку мяса б и досталось. Все не сегодня помрем!
Толпа всколыхнулась, загудела. Послышались и другие крики, чьи-то руки, уже не умоляюще, но жадно потянулись к воеводе и его стрельцам.
— Сыдь с седла, Михайло Борисович! Сыдь! — завопил один из стоявших вблизи мужиков, по виду — крестьянин. — Ни к чему тут уже лошадки-то! Съесть ее надобно! Себе лучший кусок возьми, а остальное людям отдай!
Шеин с шелестом обнажил саблю. Ее лезвие лазурно блеснуло на фоне заалевшего ранним закатом неба.
— Тронешь коня, руку отрублю, — предупредил он. — Любому отрублю, кто хоть за повод возьмется!
Григорий и Фриц тоже вскинули обнаженные клинки. Толпа угрюмо обступила воеводу со товарищи и мерно, страшно сделала шаг, потом еще шаг вперед — неотвратимо сжимая удавку.
Майер вдруг перебросил саблю в левую руку и поднес к губам висевший на шее свисток. Пронзительную трель услышала вся площадь.
— Отряд, шнейль, ко мне! — закричал Фриц. — Айн, цвай, драй!
«Айнцвайки» возникли в разных концах площади точно из-под земли. Некоторых немец приметил чуть раньше и был уверен, что те, кто не несет караула на Стене, обязательно будут здесь. И обязательно ответят на его призыв.
Не прошло и полуминуты как с десяток человек плотным кольцом окружили верхового воеводу, своего командира и его друга.
— Оружие на изготовь! — прозвучала новая команда.
Ополченцы дружно вскинули — кто пищаль, кто бердыш, став каждый вполоборота к толпе, чтобы наилучшим образом закрыть себя оружием. Мятежники малость опешили.
— Хватит, мужики, — обратился к толпе один из ополченцев. — Что ж вы не разумеете: пустим сюда ляхов, никому пощады не будет. Сигизмунд на наш град зол, аки лютый пес цепной!
— Это вы все — псы! — закричал в бешенстве Зобов. — Лижете зад воеводе, кормитесь с его руки, а он вас всех на смерть предает! Безумцы были, безумцами и остаетесь!
Толпа выдохнула и сделала последний, третий шаг вперед, навстречу неотвратимому смертоубийству.
— Кто скажет брату своему «безумный», подлежит геенне огненной![118]
Сильный и твердый голос, прозвучавший над площадью, заставил всех смолкнуть. Смоляне не могли не узнать его: это говорил владыко Сергий.
Протиснувшись, архиепископ взялся за поводья коня, на котором сидел воевода:
— Уступи-ка седло, Михал Борисыч!
Григорий не сдержал вздоха облегчения. Соберись эта толпа возле Мономахова собора, владыка узнал бы об этом тотчас и сразу пришел бы поддержать Шеина. Но у Зобова и его сподвижников хватило хитрости прийти на торг. И не случайно: в этот день овса выдали и впрямь по горсти. Время и место были выбраны точно. Наверное, помощники посадского головы заранее оповестили всех, может статься, даже обманули, пообещав, что будут раздавать еду, вот народ и собрался… Дальше все было уже просто.
Но теперь на площади появился Сергий.
Воевода, молча соскочив с седла, сам помог забраться в него владыке, и того увидела вся площадь. Владыко поднял руку, осенив благословением всех собравшихся.
— Господь да благословит вас, чада!
Раздались бессвязные возгласы, и вновь взметнулся целый лес исхудавших рук, но на этот раз — для крестного знамения.
«Вот опять! — посетила Григория та же мысль. — Как же они происходят, эти непостижимые перемены? Почему каждый человек не может всегда оставаться собою?»
— Рад, что могу в сей трудный час быть с вами, братья и сестры! — произнес Сергий. — Ведаю, что сделалось особенно трудно: в городских кладовых закончились последние запасы.
Толпа подавленно молчала. И все неотрывно смотрели на архимандрита.
— А раз так, — продолжал тот, — значит пришло ныне время, когда каждый должен отдать все, что имеет, братьям своим. Сегодня я открываю церковные кладовые и собственные мои закрома, к коим все это время не прикасался, чтоб сберечь их на самый черный день. Вижу, день этот настал. Сейчас сюда принесут часть хлеба из моих подвалов, и хорошо, что на площади есть охрана — надобно, чтоб никто ни у кого лишней горсти не взял. С завтрашнего дня раздача будет, как и была, под управлением воеводских людей.
Последние слова владыки потонули в дружном радостном вопле.
А владыко меж тем продолжал: