И тотчас увидал отца. Дмитрий Станиславович стоял на пороге той самой сожженной ныне Сущевской церкви, одетый в длинный белый охабень,[68]
вроде простой, как у мужиков, но сшитый из дивной ткани — она словно бы серебрилась на солнце. Боярин улыбался ласковой, светлой улыбкой и, глядя на Григория, поднимал руку для благословения.— Батюшка! — прошептал Гриша, чувствуя, как сжимается сердце, как заходится дыхание. — Батюшка! Скажи же, что жив ты, что неправда это…
— Да как же я могу не быть жив, Гришатка? — старик засмеялся. — Я ж не курица какая, чтоб взять да помереть! Мы люди, мы ж безсмертные. Забыл?
Григорий понимал, что спит. Понимал, что не хочет просыпаться, потому что ему нужно было поговорить с отцом, нужно было очень многое ему сказать.
Он попытался сделать шаг, чтобы подойти ближе. И не смог. Будто кто-то определил ему просто стоять и смотреть на светлую фигуру старого воеводы. А тот совершил в воздухе крестное знамение:
— Благословляю тебя, сын! Вот и ты дорос до священной брани. Вот и слава Богу… И прости меня, что не пускал тебя ране.
Сновидение стало растворяться, гаснуть, и Григорий готов был разрыдаться.
Сквозь сон он ощутил, как мягкая и легкая ткань прикоснулась к его щеке, осторожно смахнула с нее что-то. Григорий открыл глаза. Сперва увидал тонкий белый лен платка, которым чья-то невесомая рука только что отерла ему слезы. Потом платок исчез, и показалось, что вернулось сновидение. Но теперь перед ним было красивое, как ясное утро, девичье лицо.
— Катерина? Ты что тут?..
— Да я тебя разбудить пришла, — безмятежно отвечала девушка. — Гляжу, а ты весь в поту. Вот подошла, да и отерла. Прости, коли разбудила.
— Нет, ничего.
— Саня сказывал мне, что батюшку твоего, боярина Колдырева, убили… Господи, вот нехристи!
— Это они нас нехристями считают, — мрачно усмехнулся Григорий и встал, затягивая пояс. — То-то и пришли — учить неразумных…
Катерина вскинула взгляд, и он поразился тому, как ярко горят ее щеки.
— Ничего они не получат! — прошептала девушка. — Ни земли нашей им не взять, ни веры не отнять.
— Ты ж Европу любишь?
Колдырев сделал шаг. Катины глаза жгли его темным огнем.
— Да какая ж они Европа, ляхи эти?! — шрамик на левой скуле Кати побелел. — Они ж хуже татар!
— Незваный гость… — невпопад запнулся Григорий, глядя на Катю, и думая совсем об ином: очень хотелось ему поцеловать этот шрамик. — В общем, этих гостей сегодня и встретим. Первую чарочку поднесем.
Катя вздрогнула. Они стояли теперь совсем близко друг от друга, и Грише показалось, будто он ощущает, как у нее колотится сердце.
— Только ты смотри, — вдруг почти сурово проговорила девушка, — смотри, не клади голову почем зря. Поберегись.
— Да уж не хотелось бы сразу. Еще пригожусь, надо думать. Не возьмут нас ляхи приступом, осадой обложат. Каждый нужен будет.
— Поберегись, — повторила Катя, будто заклиная. — А я о тебе молиться стану… О Мише и о тебе.
— А об Андрее? — невольно спросил Григорий… и тотчас выбранил себя. Какое, в самом деле, он имеет право спрашивать?
— Я за всех помолюсь! — отрезала Катерина и, решительно вытянув руки, заставила его отстраниться. — Вот, посмотри, Миша для тебя кольчугу и шлем оставил.
Тьма и огонь
(1609. Сентябрь)
Еще до захода солнца пошел дождь. В тяжелых тучах не было ни единого просвета, и все кругом сделалось черно.
Крепость погрузилась во тьму. Ни огонька, ни вспышки. Ни звука. Все замолчало, лишь струи хлещущей по отводным желобам воды своим шелестом нарушали тишину.
В предыдущие ночи на башнях горели факелы, и их отсутствие именно сегодня почему-то произвело крайне неприятное впечатление на полковника Людвига Вейера. Он выступил во главе целого небольшого отряда, куда отобрал добровольцев. В таком опасном предприятии он, кажется, не участвовал еще с лейтенантских времен.
Через каждые сто шагов от его отряда отделялись двое солдат, совершали перебежку, осматривались, показывали, что можно двигаться дальше, — и оставались охранять путь к отступлению. Они были отлично выучены, его солдаты. Так отряд постепенно приближался к воротам.
На всем пути к шуму дождя присоединялась надоедливая ночная птица: «Пьюти-фьють, фьють, фьють, фьють».
Немцев осталось только четверо, а до башни над воротами, почти и не угадывавшейся впереди, было как раз два броска.
Наконец полковник забрал тяжелую сумку с петардами и вдвоем с горнистом сделал последний рывок.
«Пьюти-фьють, фьють».
— Господин Вейер, это не птица, — прошептал ему горнист. Тут в небольшом проеме в крепостной стене мелькнул свет. Осветилась одна из бойниц подошвенного боя.
— Хайнц, назад! — успел крикнуть Вейер.
Но горнист вдруг на глазах своего командира буквально провалился под землю. Солдат отчаянно пытался хоть за что-нибудь ухватиться, но опоры не нашлось, и как будто невидимые руки втянули его в преисподню. И — тишина.
Бросив наземь мешок с петардами, немец одновременно выхватил саблю и пистолет. Попятившись, он развернулся и успел сделать шесть-семь шагов, прежде чем обе его ноги ухватили с двух сторон и дернули вниз невидимые руки.