— Тише, Коплдунер, стекла вылетят. Вот видите, — она повернулась к Магусу, — в два раза моложе, а сознательности у него больше, чем у вас. У нас есть руки и у нас есть головы, дорогой товарищ. И наше пролетарское государство нам поможет. Наконец, я не понимаю: вы против постановления райкома? Чего вы хотите?
— Да ничего я не хочу! Ты меня не пугай, я тоже знаю постановления райкома.
— Ну и нечего переливать из пустого в порожнее!
— Я то же самое говорю.
— Тьфу! — Хонця махнул рукой и пошел к двери. Хома встал.
— Годи. Побалакали. Хонця, ни пуха тебе, ни пера! Айда до хаты, Элька, не ту песню поет наш кооператор!
Элька осталась ночевать в красном уголке. Надо было еще сегодня ознакомиться с планом бурьяновских земель, к тому же не очень хотелось идти к Траскунам. Она чувствовала, что Катерина ей не рада, косится на нее.
Когда все разошлись, Элька вынула из ящика помятый лист бумаги и стала его разглядывать. План был старый, вытертый на сгибах, усталые глаза с трудом разбирали бледные линии, крестики, точки. Девушку начало клонить ко сну.
Она отложила план и погасила лампу. В темноте стал особенно слышен вой ветра над хутором. Элька зябко повела плечами и прислонилась к окну.
„Он уже, наверно, за балкой, скоро будет в Ковалевске, — подумала она о Хонце. — Тучи… Хоть бы дождя не было…“
Всего неделя, как она оттуда, а ей кажется, что Ковалевск бог весть где, за горами, за долами, за сотни километров.
Внизу за картофельными огородами, хором заквакали лягушки, и тотчас где-то близко-близко, в кустах у самого плетня, отозвались кузнечики.
В Ковалевске уже не слышно лягушек. У плотины гудит мельница, которую колхоз поставил в нынешнем году. Шумно у плотины, где уж там услышишь лягушек…
Через улицу, как раз против красного уголка, стоит хибарка Шин Кукуя. Сбоку ее подпирает широкий корявый горбыль, чтобы осевшая глиняная стена совсем не завалилась. Сквозь черные ребра стропил сереет облачное небо.
Глаза Эльки затуманились слезами. О, с какой силой слышала она сейчас голос бурьяновской нищеты, вой стародавней глуши, несущийся над размежеванными полями! Каким жалким выглядит все это перед тем, что видится ей впереди! И словно весенний ветер врывался в ее грудь. Ах, если б сейчас собрать хуторян, она бы им показала, она бы даже Матусу показала, что можно сделать в бурьяновской степи…
„По всему Советскому Союзу, — она читала это сегодня в „Правде“, — в Киргизии и в Полесье, в Якутии, в Крыму и в Белоруссии — повсюду партия перепахивает межи…“
Вот он лежит перед Элькой, весь хутор, — куча соломы да глины… Ленин сказал, что крестьянин никогда не избавится от нищеты, если будет держаться за свой клочок земли. А Шефтл Кобылец не хочет этого понять…
С запада, со стороны Санжаровских холмов, все дул и дул ветер, посвистывая почти по-осеннему, мел песок по дороге и катил вниз, к загону, клубки сухого бурьяна.
… Сегодня под вечер, у загона, он стоял совсем рядом. Чудной он все-таки, Шефтл. Она его бранит, а он на нее смотрит во все глаза. Красивые у него глаза, черные, как паслен, и волосы тоже черные, падают на лоб. Сильный, а что-то в нем ребяческое есть…
Элька распахнула окно. Из влажного темного сада, с полускошенных лугов, из степи повеяло таким хмельным, таким томительным ароматом, что у нее перехватило дыхание.
Расстегнуть, что ли, кофточку? Как-то тесно стало груди… Кто там ходит за плетнем? Да, кто-то и впрямь идет… Но почему это обязательно должен быть Шефтл? Она о нем и не думает. Врос, как пень, в свой клочок земли, кроме своего двора ничего знать не хочет… Да и откуда бы ему взяться? Элька высунулась в окно, прислушалась. В палисаднике было тихо, ни живой души. Почему-то ей вдруг стало непривычно тоскливо.
Сирота, с малых лет без отца, без матери, Элька с детства привыкла к самостоятельности.
Во время махновщины отец ее, Хоне-Лейб, бондарь из Ковалевска, вступил в партизанский отряд Иващенко. Там были и Хонця, и Хома Траскун, и Димитриос Триандалис — все они были вместе с ее отцом. До поздней ночи отряд отстреливался, засев в Ковалевской дубраве. Под конец разъяренные махновцы прорвались…
Они настигли Хоне-Лейба среди густых деревьев, выволокли его на пыльный шлях и убили. На опушке леса они повесили его на кривом суку, уже мертвого.
Вскоре умерла внезапно мать. Шмерл, младший и единственный брат Эльки, убежал тогда из Ковалевска, бродил по хуторам, пока его не приютила какая-то красноармейская часть.
Много воды утекло с тех пор. Дерево с кривым, засохшим суком и всю опушку рощи хуторяне срубили на дрова. Могильные насыпи за нечаевскими рвами, где похоронили Хоне-Лейба и других павших партизан, заросли высокой травой. От брата Элька за все время получила только одно письмо — он служил в Красной Армии где-то под Хабаровском.