«Чего-то они творят надо мною, собачьи дети? Должно, уж Москва на носу… Пошто же меня так приодели, как нищего к пасхе? Неужто мне не увидеть царя?! Не покажут! — вдруг понял он. — Устрашились, что я доведу государю про все их дела, что царь их самих велит на расправу народную выдать… Ах, черти!.. Небось ведь и с братом Иваном так было. Прощался он с нами, сказал: „Поймет русский царь казацкое русское сердце!“ На всю жизнь я упомнил его слова. А я-то царя попрекал: чего же, мол, царь не понял?! Ан вон они как творят: казацкое платье долой, на плечи лохмотья. Таким-то дуром повезут, что и царь не узнает, да и народу не знать. Разин ходит богато, как князь, говорят, а тут побродяга какой-то, страшило страшилом, хуже, чем пугало у попа в огороде!.. А мы-то с Серегой тогда говорили: к царю на Москву казакам непригоже пеше! Вот те черкасско седельце да алый кафтан!..»
Степана поставили на высокую телегу, на которой была устроена виселица. В разные стороны растянули цепями и приковали к ее столбам руки и ноги. Сзади него, за ошейник прикованный цепью к телеге, как пес, бежал теперь Фролка в таких же лохмотьях. Он задыхался, кашлял, молил потише гнать лошадь… Степан ничего не слыхал. Он узнавал Москву.
Вот тут он пил квас, когда по пути в Соловки дошел до Москвы, и торговка стоит у того же домишка, все с тем же квасом… Согнулась и нос крюком, а боярских хором на квасу не успела построить… Крестится старая, — может, жалеет его…
Разин вспомнил, как раньше шагал по Москве, вспомнил встречу с царем…
«А кабы сказал я тогда молодому царю про народную долю, что стал бы он делать?
А ну, как сам царь встал бы вместо меня на бояр да царской рукою по правде бы все устроил!..»
И Разин, вдруг позабыв о том, что его везут к пыткам и к казни, сам рассмеялся тому, что надумал…
«Уж царь бы устроил, — с насмешкою продолжал он. — Только колпак подставляй под царскую правду!.. Взять, хоть я бы родился царем — пил да ел бы да пташек травил кречетами. Откуда мне ведать, как люди живут?! Ну, скажем, приехал ко мне воевода. „Здоров, воевода, как жив?“ — „Слава богу, хлебов, государь, уродилось, дары вот привез с воеводства!“ — „Ну, как там народ?“ — „А что им творится! Живут. Государя да господа славят“. — „Ну, славят так славят! Едем с тобой поутру, воевода, на пташек!“ А то может статься и так: прискакал воевода: „Государь! У меня в воеводстве людишки воруют: боярскую землю пахать не хотят и дворян побивают!“ — „Чего же они?“ — спросит царь. „Да с жиру сбесились, таков уж народ воровской, государь; лебеды не хотят — подай хлеба на круглый год. Да эдак мы, государь, без индеек на праздники сядем! Недоимки всюду… Хоть сам волокись за сохой!“ — „А ты возьми, воевода, сот пять солдат, побейка-ка воров, а заводчиков вешай повыше!“ Вот тут и вся тебе царская правда, Степан Тимофеич!..»
Он вспомнил московского беглеца, который жил у него в станице после «медного» бунта.
«Ведь бил же с ним царь по рукам, а потом обманул! Вот еще тебе царская правда! Ее ли мы шли добиваться?!»
Степан не слыхал, как сняли его с телеги, не заметил, как ввели его на высокое крыльцо Земского приказа, как скинули с плеч лохмотья и вздели руки в ременные кольца.
Только тогда, когда стали поднимать его на дыбу и начали выворачиваться из плеч суставы, он оторвался от своих размышлений.
Он осмотрел застенок с пыточными орудиями, двух палачей, подьячего и плюгавого человечка в боярской шапке.
— Вот тут и живет, значит, царская правда! — сказал он вслух…
Птица холзан
Степан всего себя словно зажал в кулак.
«Стоять до последнего твердо и крепко. Осилить их. Не показать ни страха, ни муки, бровью не дрогнуть!» — сказал он себе и держался.
Тело уже измучено пытками. Боль везде. Ни кровинки, ни жилки уже не осталось не тронутой болью, и оттого боль стала уже безразличной. Вначале, когда удар кнута падал на спину, раздирая кожу, хотелось унять эту боль, но когда от ударов кнута и плетей, от ожогов, побоев, щипцов и крючьев боль охватила все существо, — она притупилась…
— Хотел ли стать выше бояр и самого государя? — спрашивал сам Одоевский, ведавший Земским приказом.
— Дурак! И сейчас я выше тебя, — спокойно сказал ему Разин и плюнул сверху в лицо боярина…
Как он взбесился!.. Сам бросился бить по ногам железным прутом.
— Не боярская справа палаческий хлеб отбивать. Подохнешь, косой. Глянь, слюни по бороде потекли, — сказал искалеченный Разин, не выдав муки…
Больше он ничего не запомнил от первой пытки. Очнулся, когда палач отливал его холодной водой, и тотчас, открыв глаза, спросил палача:
— Как боярин, не сдох?..
Теперь привели его ночью на расспрос во Фролову башню[53]. При красно-желтом коптящем свете свечей на кирпичных стенах колебались тени бояр, дворян и дьяков.
«Сошлись, сволочь, ночью клевать человечье мясо. Любо вам знать, что сам Стенька у вас в застенке. Не был бы Стенька в застенке, быть бы вам всем под Стенькой!» — подумал он, довольный, что думка эта вышла у него так складно.