— Дача эта, — продолжал он, — называется «Гремихой», места там глухие, и тетеревов водится бездна. Отправился я пешком, охотой по обыкновенно увлёкся, и вечер захватил меня в лесу. День с утра был ясный, но к вечеру, Бог весть откуда, набежали тучи, зашумел ветер, заморосил дождь. Вскоре дождь превратился в ливень с громом и молнией, холодный и упорный, хлеставший меня холодными каплями, как свинцовой дробью. Ветер подул сильнее. Он носился по лесу, гикая и свистя, как разбойник, ломая сухие ветки, взметая старые листья и срывая с меня фуражку. В лесу воцарилась тьма; она затопила собою весь лес, как выступившее из берегов море. К довершению всего моя собака, подняв незадолго перед дождём зайца, не шла на мой зов. Она, очевидно, потеряла мой след и теперь за воем бури не слышала моего голоса. Я шёл лесом медленно, еле передвигая усталые ноги; перспектива заночевать в лесу совсем не радовала меня. И вдруг я увидел огонёк, как бы от тлеющих угольев. Я остановился, пристально вглядываясь во мрак. Дождь продолжал стегать меня свинцовой дробью; ветер шумел, точно мимо моих ушей стремительно проносилось бесчисленное множество чем-то испуганных птиц. Я напрягал зрение, но ничего не видел, кроме тлеющих на земле угольев. Почему они не тухли под дождём?
Я двинулся вперёд, но в эту минуту полог неба с грохотом треснул пополам, и змеевидная молния осветила окрестность. Я воспользовался этим моментом, огляделся и понял, почему угли не тухли. Передо мной была небольшая полянка, на которой в нескольких саженях от меня ютилась землянка, какие роют себе для летнего жилья угольщики или дегтяри. Угли тлели у входа под соломенной кровлей этой землянки. Я даже успел рассмотреть двух человек, сидевших на полу около угольев. На одном из них были жёлтые шаровары. Я двинулся на огонёк, радуясь, что укроюсь от дождя и проведу ночь в обществе людей. У входа меня остановил на минуту оклик: «Кто здесь?» — «Охотник», — отвечал я, нагибаясь, чтобы проникнуть в землянку.
Я очутился под крышей.
— Охотник, застигло дождём и захлестало, как собаку, — повторись я, отряхиваясь при чем дождевые капли упали на угли, и в землянке стало ещё темнее.
— А мы — дровосеки, — услышал я, — садитесь, милости просим копеек за восемь; землянка славная, её только в прошлом году угольщики вырыли.
Я поставил свою двустволку в угол чтобы погреть над углями закоченевшие пальцы. Человек в жёлтых шароварах встал; он был бос, и его ноги, загрубевшие как собачьи пятки, были потресканы, исцарапаны и в болячках около щиколоток. Лица его я до сих пор не видел, так как тлевшие угли озаряли только самый низ землянки. Между тем человек в жёлтых шароварах сказал своему товарищу:
— Подбрось-ка, милюга, веточек, — и заходил из угла в угол.
«Милюга» бросил на угли несколько отсыревших веток. Они не загорались, а только коробились и трещали.
— А славное у вас ружьецо, — услышал я из угла, и теперь этот голос показался мне знакомым, — хорошая двустволочка и с казны заряжается.
В голосе говорившего послышалась ирония; он снова показался мне хорошо знакомым, и мне почему-то стало страшно. Человек в жёлтых шароварах, разглядывая моё заряженное ружьё, стал около углей спиною к выходу. В эту минуту сырые ветки вспыхнули. Я взглянул на человека, вертевшего моё ружьё, и остолбенел на месте.
— А ведь я, ваше благородие, Помпей! — сказал тот с добродушной улыбкой.
Да, это был Помпей. На нем были жёлтые арестантские шаровары, а его ноги, были стёрты около щиколоток кандалами. Я арестовал его за год до этой встречи по делу об убийстве с целью ограбления старухи Щедриковой, у которой Помпей служил лакеем. Следствие по этому делу тянулось долго, но улики были собраны веские; Помпея приговорили к ссылке на каторгу. Он бежал из тюрьмы, и вот я встретился с ним в лесной землянке. Я глядел на него, чувствуя, что мне необходимо что-нибудь сказать или сделать, но я ничего не находил подходящего. Кажется, я довольно глупо улыбался. Между тем Помпей вертел в руках мою двустволку, загораживая собою выход. Пламя угольев озаряло его худое и жёлтое лицо; право же, в нем ничего не было страшного, зверского, кровожадного. Только привычка как-то по-кошачьи щурить глаза и делала его лицо несколько неприятным.
— А ведь я вас, ваше благородие, прикончу — сказал он, вдруг превесело улыбаясь. — А то вы на нас донести можете, — добавил он.
— Сейчас нельзя, — лениво отозвался его товарищ, сидевший рядом со мной и невозмутимо ковырявший в золе тонким сучком. — Сейчас нельзя, ишь, как Илья пророк громыхает!
— И то, — заметил Помпей, — я прикончу их благородие перед зорькой. Я бы пожалел вас, — добавил он, — да никак нельзя: обязанность!
Помпей лукаво подмигнул мне одним глазом. Кажется, он передразнивал меня, припоминая мои слова во время следствия по его делу. Он показал мне на тёмный угол землянки.
— Идите, ваше благородие, туда и почивайте с Богом. А ты, милюга, сними с их благородия всё лишнее.
Я сидел бледный и жалкий, улыбаясь искривлёнными губами.
— За что? — прошептал я. — Отпустите меня, братцы!
Помпей пожал плечами.