Мальчишкой Бондарь боялся ходить в погреб за молоком. И сейчас, при виде затопленного погреба, сердце его сжалось, как в детстве.
— Нырнем, что ли, в иордань, Тихон Порфирьевич? — со скорбным юмором спросил он у Максименко, показывая глазами на закипавшую воронками темную воду.
— С превеликим удовольствием, Николай Осипович. Я ж мастак дно ногами щупать. С реки Оки… Кто из нас поперед батьки в пекло: ты или я?
— Хоть я. Бушлат только сниму! — Бондарь протяжно вздохнул и с величественным спокойствием, неожиданным после недвусмысленного вздоха, сказал: — Положить надо бушлат, где посуше. Обогреемся ужо в Порт-Артуре! Ух! У нас вода в Буге потепльше.
Бондарь и Максименко стали по очереди опускаться с головой в воду и подавать снаряды Гаврилюку.
Отойдя к погребу, от завершения судьбы своей ушли на некоторое время Бондарь и Максименко, но нашло судьбу свою само орудие. Снаряд крейсера повредил его, разбросал в стороны Лкузина и прислугу. Орудие, охнув, как человек, нагнулось вниз, перестало действовать.
Когда Лкузин пришел в себя, он не сразу сообразил, что лежит около борта. Когда же вспомнил все происшедшее с ним, то порывисто вскочил и бросился к своему орудию. Он заботливо осматривал его, надеясь на чудо: может, только заклепалось на минутку? Надеясь, знал, что чудес не бывает, но все-таки ждал, вот-вот орудие возвратится к жизни. Он даже стал протирать на стволе царапину, словно это она мешала орудию стрелять.
Новый японский залп сбил орудие со станины, а газы взрыва снова отбросили от орудия комендора, опять раненного осколками.
Вскоре что-то грохнуло сбоку, а потом впереди «Стерегущего», и над его кормою встали гигантские столбы огня, пара, воды, пены. Раздался визг разрываемой стали, послышалось змеиное шипение лопнувших где-то паропроводных труб. Совершенно неожиданно Кудревича словно толкнула в грудь могучая рука, а затем такая же другая ударила изо всех сил по затылку. Мичман почувствовал, как по лицу потекла кровь. Он попробовал унять ее платком, но не удалось, тонкая ткань сразу промокла насквозь, набухла. Кровь текла и текла из раны, заливая оба глаза, мешая видеть.
— Есть тут кто? — крикнул он. — А ну, помогите!
Астахов, услышав странно изменившийся голос вахтенного начальника, оторвался от орудия. Кудревич без фуражки, снесенной вихрями разрывов, поминутно прикладывал к голове взмокшие от крови комья платков. Кровь красной лужицей натекала у его ног на палубу.
— Ваше благородие, я тут, — остановился около него Астахов.
— Кто это? Астахов? Принеси-ка, братец, мне из каюты графин с водой, глаза промыть.
Вместо каюты Астахов бросился в камбуз. Здесь был полный беспорядок. От затушенной плиты еще струилось тепло, но котлы с нее свалились и валялись неподобранными рядом с рассыпавшимися эмалированными кружками. Астахов подобрал с полу чистую кастрюлю, нацедил в нее воды из вделанного в плиту бака, понес Кудревичу, стал сливать на руки:
— Ни черта не бачу! — шумно возмущался мичман, видевший окружающее только в те моменты, пока промывал глаза.
Помог Алексеев, игравший сейчас роль фельдшера. Он принес банку с йодом и несколько бинтов.
«Черт! — негодовал Кудревич. — Как же я сегодня Лелечке покажусь?.. Ничего, — быстро решил он, — сойду на берег, сейчас же в околоток. Забинтуюсь так, что чалма у меня на голове станет, как у раджи сингапурского. А потом к Лелечке… Видали такие украшения?..»
От этих мыслей мичману стало весело. Особенно радовало, что глаза целы, что он опять видит. Это было дивное чувство. До сих пор он и не думал, как это ужасно — быть слепым. И, радуясь вновь обретенному зрению, мичман отправился поглядеть, что произошло на миноносце. Но опять быстро, какими-то рывками, замечал упущения комендоров, беззлобно ругался и говорил, что надо делать. Он передвигался от орудия к орудию, с места на место, а мысли его возвращались то к Лелечке, то к Горской. Лелечка стояла перед его глазами. Он видел себя на берегу под фортом номер пять рядом с нею, у самой воды; видел ее милые, весело смотрящие на него глаза. Он целовал ее пахнущее свежестью лицо, чувствовал, как ее локоны щекотали ему лоб.
«Но, пожалуй, прежде чем ехать к Франкам, я заверну к Горской. Вот удивится моей чалме! „Что у вас?“ — спросит. А я ей: „Как всегда, одно настоящее. Настоящее — это миг, но правы и вы, Лидушенька: мгновения превращаются в воспоминания. Сегодня я расшил свою жизнь множеством ярких воспоминаний. Это отзвучавшие выстрелы и разрывы, все голоса моря и боя. И жаль мне только, что ваши радостные шаги мне навстречу пройдут мимо жизни моей так же безвозвратно, как шаги Лелечки Галевич…“»