Родион нажал на спуск. Выстрелил еще раз. Фавн, сотрясшись всем телом, подломился в коленках. Он падал невыносимо медленно, выронив револьверчик, с застывшей на лице обидой, казалось, вот-вот прохнычет: «Мы так играть не договаривались!»
Но не сказал ни слова, конечно. Взгляд угасал, Родион даже подался вперед в тщетной попытке увидеть тот неуловимый миг, когда душа покидает тело, – и ничего не увидел. Тело с глухим стуком рухнуло на пушистую шкуру неубитого медведя, пятная ее кровью, бессильно откинулась рука, взгляд застыл, вот и все, никаких откровений в грозе и буре…
Рядом послышался то ли стон, то ли длинный всхлип – Ирина крохотными шажками отступала к окну, держа в поднятой и отставленной руке тощенькую пачку долларов, искаженное, некрасивое лицо было совершенно незнакомым – и Родион без всякого сожаления нажал на спуск.
Вторую пулю – последнюю в обойме – выпустил почти в упор. В сердце – у него не хватило духу испортить лицо. Теперь, когда она лежала, уставясь застывшим взором в потолок, вновь стала прежней, какой Родион ее помнил.
Даже в глазах чуточку защипало. Он присел на корточки, тронул кончиками пальцев еще теплую щеку, тихо сказал:
– Ну зачем ты все испортила, глупая?
Грустно улыбаясь, попрощался мысленно с той – с прекрасной романтической незнакомкой, возникшей на его пути в мертвенном, пронзительном свете бело-лиловых фонарей.
Висок сотрясала колючая боль. Чтобы исчезла, пришлось долго тереть голову ладонью.
Родион поднял голову – кто-то высоченный, зыбкий одним движением отпрыгнул в полумрак на кухне. Прошел туда и зажег свет – нет, никого. Вернувшись в комнату, старательно протер пистолет во всех местах, где мог дотрагиваться, бросил на пол, рядом с оскаленными медвежьими клыками. Круг замкнулся. Пистолет вернулся туда, откуда начал странствие.
Без малейших колебаний Родион запустил ладони под начинавшую холодеть лебединую шею, после нескольких попыток нащупал застежку бесценного ожерелья, расстегнул. Спрятал ожерелье в карман, переправил туда же перстни и пачечку долларов. Ничего предосудительного он не совершал – в конце концов, до последнего пытался вести дело честно, получить исключительно то, что причиталось по праву…
В последний раз оглянувшись на Ирину – сердце щемило, но самую чуточку, протер носовым платком ручку двери, закрыл ее за собой и стал бесшумно спускаться по лестнице.
Глава тридцатаяъ
Был солдат бумажный
Выехав со двора на улицу, он не сразу избавился от зудящего ощущения присутствия – казалось, кто-то неощутимый и огромный возвышается на заднем сиденье, дыша в затылок сырой прохладой. Страха это не вызывало ни малейшего, просто принималось к сведению, вот и все. На ярко освещенном проспекте Авиаторов он неведомо почему понял, что остался один в машине.
…Взбежал по лестнице, на ходу вытаскивая Вадикову связку ключей. Улыбнулся, предвкушая, как к нему прижмется Соня. Увы, прежде любви надлежало поговорить о делах и просчитать алиби. А потом можно медленно раздеть ее, повесить на шею бесценное ожерелье и взять прямо на ковре в ореоле острого брильянтового сверканья…
Зажег свет в прихожей – квартира отчего-то была темной, Соня, видимо, вздремнула. Она, счастливица, могла дремать в любое время суток, как котенок, а он спал все хуже и хуже, чертов белоснежный кошмар в последние ночи занимал сновидения почти целиком и полностью, обычных снов то ли не видел, то ли не запоминал…
Прежде всего он увидел ноги в синих джинсах. И босые ступни. Еще ничего не успев сообразить, вырвал из кобуры «Зауэр», снял с предохранителя, шарахнулся в сторону.
Никого. Тягостная тишина. Держа под прицелом закрытую кухонную дверь, кинулся к ней, зажег свет левой рукой. Никого. На полу – сюрреалистическая куча пустых пакетов и ярких, расписных банок, в которых хозяйственный Вадик хранил крупы и прочие сыпучие полуфабрикаты. В раковине, почти достигая краев, – неописуемая груда, где макароны смешаны с гречкой, а в золотистой кучке пшена темнеет чернослив (Вадик был свято уверен, что чернослив повышает потенцию, и лопал его килограммами, советуя всем знакомым мужского пола следовать его примеру).
Туалет, ванна… Никого. Вернувшись в комнату, он присел на корточки над лежащей навзничь Соней. Невероятно медленно, не веря, протянул руку, коснулся ее щеки. Щека была холодная и твердая, как кусок мыла. Широко раскрытые глаза смотрели в потолок, на лице – ни страха, ни боли.
Никаких ран не видно, только две верхних пуговицы белой блузки оторваны.
Он опустился на колени, замирая в смертной тоске. В голове назойливо звучало: