Я говорил о том, как раздуты были штаты. В одном нашем отделе русской литературы работало больше десяти человек. Это притом, что в первой тетрадке кроме наших печатались материалы отделов информации, архивно-исторического, литератур народов СССР, искусства. А и там в каждом отделе далеко не по одному сотруднику. Сколько реально материалов сможет не только подготовить к печати, но добиться их опубликования один работник газеты?
В разное время по-разному. Ведёт отдел дискуссию, за которую отвечает конкретный сотрудник, – его счастье. Прошёл какой-нибудь съезд писателей, к освещению которого обычно привлекали многих, чтобы править стенограммы выступавших, рассказывать о работе секций, подсекций, – считайте, что многим повезло!
Но что делать таким сотрудникам, как Гена Калашников, который обязан заказывать рецензии на поэтические сборники, или Игорь Тарханов, организующий рецензии на прозаические книги, или
Всё это Изюмов в расчёт не брал. Он звонил заведующим отделами и изливал свой державный гнев: как могло получиться, что такой-то сотрудник подготовил так мало материалов? Для чего его держать в газете? Не лучше ли взять на его место кого-то поэнергичнее?
Первой тетрадке он постоянно противопоставлял вторую: вот где умеют работать! Так там и сотрудников было меньше, и возможностей печататься или печатать кого-то больше. Вспомните целые страницы со статьями Евгения Богата, Анатолия Рубинова, Аркадия Ваксберга, Лоры Великановой, Александра Борина, Юрия Щекочихина. Или статьи того же Аркадия Удальцова (как к нему ни относись, но не признать его публицистический дар невозможно!).
К чему всё это привело? К склокам и сварам. В конце концов, Изюмов поссорил даже нас – меня и Гену Калашникова. Строк у Гены было катастрофически мало, и он стал, так сказать, залезать на мою территорию, заказывая проблемные статьи. Ну, а мне что без них делать? В результате меня вызвал Кривицкий и сказал, что принял решение оставить одного человека на всём освещении поэзии и просит меня передать Гене, чтобы тот искал работу. Работу Гена Калашников нашёл быстро, но ушёл униженным. Слава Богу, что у нас обоих хватило ума через некоторое время встретиться, чтобы возобновить дружеские отношения.
Но и меня изюмовское правление заставило задуматься о будущем.
Нет, пожалуй, здесь я не совсем точен: Изюмов выступил катализатором процесса. А задумался я о будущем, когда начал работать над пушкинским «Евгением Онегиным».
Кем до сих пор я был? Фельетонщиком, высмеивающим дрянных поэтов, их дрянные книжки. Ну и чего я этим добивался? Скверных поэтов из Союза писателей не гнали, их книги продолжали выходить.
Конечно, писал я и о хороших поэтах, которых любил, об Олеге Чухонцеве, об Александре Кушнере. Кроме того, изредка я печатал проблемные статьи о современной поэзии. Но в чём заключалась тогда её главная проблема? В том, что хорошим поэтам было напечататься намного труднее, чем посредственным, и в том, что хороших печаталось в то время неизмеримо меньше плохих.
Разумеется, я огрубляю. Проблем тогда, по которым спорили, было немало. Например, о традиции и новаторстве.
И я принимал участие в обсуждении этих проблем, удивлялся, что некоторые критики понимают традицию как подражание предшественнику, доказывал, что традиция – это спор ученика с учителем, плодотворный для поэзии, продвигающий её вперёд. И Владимир Николаевич Турбин на обсуждении проблем современной поэзии горячо меня в этом поддержал.
Но, задумавшись о том, что ждёт меня в обозримом будущем, я пришёл к горькому выводу: ничего хорошего! Я уже понял, как превратно понимают у нас само понятие критики. Она в представлении многих – род рекламы, демонстрирующей ещё и субъективный вкус её изготовителя. «Главное, – говорил мне поэт Евгений Винокуров, – это побольше цитировать. Цитаты и сами за себя скажут и о твоём интеллекте дадут понятие». Я не мог с этим согласиться.