И в дальнейшем, на всём протяжении цикла, мы то переносимся в прошлое (как «навязчивый сон», «безумный», «содомский», «последний», «ужасы снятся»), то возвращаемся в настоящее — «Я воспеваю только наглядный день». В древнем Содоме полыхает земля и море, «стелется дым от пожара», слышатся людские вопли и стоны, и является серафим «с обгорелой ключицей» и «пальцем увечным» (ср. с пушкинским «шестикрылым серафимом» и его «перстами, лёгкими, как сон»).
А современный Содом «горит без пламени», и в нём сосуществуют имущие и убогие, певец притворяется калекой, и, «порывая с ремеслом, нищенство становится искусством». И автор чувствует себя «сторонним зрителем» в «театре одного актёра» — одного народа. И, задумываясь об исторических бедствиях («разрушена Троя», «взорвана Хиросима»), задаёт вопрос: А так ли был греховен старый Содом по сравнению с новым? — «Разве лучше содомских грядущие горожане?» И со своими сомнениями обращается к Всевышнему:
В то время как в нынешние времена
Но сама поэтесса не хочет быть покорной овечкой, готовой на заклание, она отстаивает право быть сама собой, выбирать, где и как ей жить и творить. Для неё мифы и легенды важнее фактов, и в своём творчестве можно «перевирать» очередность событий, «забегать» вперёд на тысячелетия и «перемежать» Ветхий и Новый Заветы. И потому Иона, «проведший в чреве кита трое суток» увидел «вещий сон» о трёх сутках Христа и «Воскресенье предрёк».
По мнению И. Лиснянской, Правда имеет столько же обличий, сколько есть добродетелей и пороков. Так и Поэт может выступать в разных образах: то от имени глашатая, приглашающего содомский люд на карнавал, чтобы веселиться пусть и в предчувствии будущих бед — это «пир во время чумы» («Карнавал»); то в роли служанки в доме Лота, которая спаслась благодаря доброму хозяину, но в отличие от своей хозяйки ни разу не оглянулась и винит себя за это («Дым»); то называет себя кукловодом — он дергает за нити послушных кукол (строки) и просит прощения у людей за то, что ему легче живётся, чем им («Кукловод»).
И в снах, и наяву поэтесса чувствует себя грешнее Лотовой жены, превращённой в соляной столп за ослушание, и сомневается в справедливости этой кары.
В конце цикла, прощаясь и со старым, и с новым Содомом, автор отказывается остаться на той земле, на которой «впервые зарделось Слово» и был первый исход евреев, ибо ей не хочется жить там, где «пощадили только Лота» и где «позже мирру с тёрном повенчали» («Вдали от Содома»). И она возвращается в «пригород Содома», т.е. в Подмосковье, хотя здесь «пламенем ползущим пахнет почва». Так смыкается далёкое вчера и сегодняшний день, сиюминутное и вневременное.
Как сказал литературовед Ефим Эткинд, перефразируя знаменитое изречение Пастернака о поэте («Вечности заложник, у времени в плену»): Инна Лиснянская «у времени и вечности в плену». А по её словам — «Я с собой в разговоре три тысячи с лишним лет».
«Будь всякий при своём»
Творчество — это и дар, и призвание, и труд. Это вдохновение и сомнения, взлеты и падения, вера в себя и неверие. Весь этот спектр переживаний свойственен любому творцу. А поэты выражают радости и муки творчества в словах и стихах, и сами судят и оценивают свои творения по Пушкину — «Ты сам свой высший суд».
Первые высказывания по поводу сочинительства стихов появились в русской поэзии в XVIII в. Обычно это были обращения к Музе, рассуждения о том, как надо сочинять, о хороших и «худых» стихо- и рифмотворцах, отзывы о произведениях современников и реже о собственных. Так, Сумароков утверждал, что воспевать любовь может только влюбленный; советовал «витийствовать осторожно» и «не бренчать пустыми словами»; жаловался, что прежде музы ему «стихи в уста влагали», а теперь стали являться «фурии», заставляя писать не о любви, а о зле и злодеях («Две эпистолы», «Жалоба», «О худых рифмотворцах»).