Читаем Стихи про меня полностью

Не хотелось на субботник, не хотелось в эпо­пею без копеек, на рельсы не хотелось, хотелось, как тогда еще не существовавшему Веничке, най­ти уголок, в котором не всегда есть место подви­гам. А Маяковский позволял любоваться всей этой ненужной героикой издали, привлекая бле­стящей товарной упаковкой. Его остроумные и находчивые образы запомнились и вошли в язык. "Во весь голос" — пример из лучших, с самого начала: "роясь в сегодняшнем окаменевшем гов­не", "очки-велосипед", "о времени и о себе", "до­ходней оно и прелестней", "на горло собствен­ной песне", "как живой с живыми говоря", "весомо, грубо, зримо", "как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима"... Стоп, придется снова переписывать подряд.

При этом у Маяковского, особенно взятого на всей его протяженности — от "Ночи", "Порта", "А вы могли бы?" до конца — в громыхающих де­визах последних стихов очень слышна натужность: вместо поэтической отваги — поэтическая техника, что почти всегда означает пустоту. Как сказала Надежда Мандельштам, "ведь есть же люди, которые пишут стихи не хуже поэтов, но что-то в их стихах не то, и это сразу ясно всем, но объяснить, в чем дело, невозможно". Она все же поясняет: "Есть люди, у которых каждое сужде­ние связано с общим пониманием вещей. Это люди целостного миропонимания, а поэты при­надлежат, по всей вероятности, именно к этой категории, различаясь только широтой и глуби­ной охвата". В таком смысле поздний Маяковский, утрачивая целостное миропонимание, во­обще понимание того, что творится вокруг, наглядно переставал быть поэтом, хотя продол­жал писать стихи гораздо лучше подавляющего большинства занимавшихся этим делом.

Заметный спад энергии — жизненной, что ли, и уж точно поэтической — в конце вступления к ненаписанной поэме, где идет самопредставле­ние, самооправдание. Может, правильнее было бы поставить точку на звучных мощных строках: "Мне наплевать на бронзы многопудье, / мне наплевать на мраморную слизь. / Сочтемся сла­вою — ведь мы свои же люди, — / пускай нам об­щим памятником будет / построенный в боях социализм". Лучше этого пятистишия режим не получал ни до, ни после.


ИМЯ СОБСТВЕННОЕ

Осип Мандельштам1891—1938

Ленинград

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,До прожилок, до детских припухлых желез.Ты вернулся сюда — так глотай же скорейРыбий жир ленинградских речных фонарей.Узнавай же скорее декабрьский денек,Где к зловещему дегтю подмешан желток.Петербург! я еще не хочу умирать:У тебя телефонов моих номера.Петербург! у меня еще есть адреса,По которым найду мертвецов голоса.Я на лестнице черной живу, и в високУдаряет мне вырванный с мясом звонок,И всю ночь напролет жду гостей дорогих,Шевеля кандалами цепочек дверных.

Декабрь 1930, Ленинград

По радио пела Пугачева. Где не хва­тало, лишний раз добавляла в сво­ем переводе: "Ленинград! Ленинград! Я еще не хочу умирать!" Где строчки были длиннее музыки, убав­ляла: "У меня еще есть адреса, по которым найду голоса". Надрывно, размашисто, безбоязненно, бесстыдно.

Через три десятка лет две девчушки с одним именем "Тату" спели формулу российского сто­ицизма, выведенную веками горя, мужества, крови, героизма, унижений: "Не верь, не бойся, не проси". У девочек там добавлено: "Не зажигай и не гаси" — в общем, о заветном девичьем.

Иллюстрация к известному тезису о преобра­зовании трагедии в фарс. Но пугачевская пародия еще и к тому, что Мандельштам — public figure, общественно заметное лицо. Коль скоро написал и обнародовал, должен быть готов — в том числе и посмертно — ко всякой судьбе того, что написал и обнародовал. В литературе он такая же звезда, как на эстраде Пугачева, которая тоже обязана быть готова к бесцеремонности журналистов и фоторепортеров, коль скоро вышла на сцену.

Один из самых сложных вопросов искусство­ведения — что является классикой? Что делает произведение классическим? Среди прочего, несомненно, череда испытаний — от переводов до анекдотов. Во что только ни превращали "Гам­лета" — а он все как новенький. Сколько ни при­рисовывай Джоконде усы — Леонардо незыблем. Уж как отплясывают вприсядку русские аристо­краты в американском фильме "Война и мир", а остается от него Одри Хепберн, вознесшая Ната­шу Ростову еще выше. В "Анне Карениной", превращенной в комикс, героиня в мини-юбке за стойкой бара — все та же Анна, потому что Тол­стой запрограммировал ее на разные обстоятель­ства и многие века. На то и классический шедевр, чтобы быть неуязвимым и вечным.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже