Живые для В.Блаженного – это не только люди как соседи по быту, это прежде всего звери, птахи, жуки. «Давно я стал попутчиком бездомной малой твари», – пишет поэт. Здесь он продолжает традиции житийной литературы, сюжеты которой полны рассказами о дружбе иноков и отшельников с медведями, волками, львами. Есть предшественники и более близкие. Есенин – весьма любезный душе В.Блаженного лирический предтеча – ставил себе в заслугу, что «зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове», и призывал в сокровенные собеседники пса Джима. А Клюев – ему тоже есть в стихах Блаженного пронзительное посвящение – дерзостно то сводил воедино божественное и звериное начало (шестикрылый серафим в его стихах прилетает в хлев поводырем и пастырем к недужной телке, чтобы класть ей на копыто пластырь), то заявлял приоритет звериной стихии над рукотворно-художественной: «Олений гусак сладкозвучнее Глинки, Стерляжьи молоки Верлена нежней».
В.Блаженный идет дорогой зверолюбия еще дальше и еще рискованнее. Он, следуя за звериной надсемантичностью, лепит свою интуитивно-проницательную речь: «Я изъяснялся, сумасшедший, на языке зверей и птиц». Парадоксально – он ощущает зверей как защиту от людской жестокости, как врачевателей: «Может, долей моей не побрезгает сумрачный волк. …Может, боли мои лекариха залечит лисица…»
Более всего Блаженный привязан к кошке – этому зверью посвящены многие его буквально любовные стихи: «Кошка свой хвост распушила лохматая, Словно дымок над родительской хатою». Поэтическое мышление В.Блаженного перенасыщено подобными метафорическими сгустками неявного смысла, далекими от прямых сопоставлений и аллегорий. Это плотно закрученные и резко неожиданные символы с вольными зияньями и поющими проемами – на месте рассудочно-логических сцепов. Потому-то и звери нашего поэта – то просто живые, то обросшие шерсткой неожиданных метафор и символов – какие угодно, но никогда не басенные.
Интересно, что немногие счастливые стихи Блаженного, посвященные любви к земной женщине (в них фокусируются музыкальные мотивы восторга, творческого чуда, неги), как правило связаны с миром живой природы. Соглядатаи его блаженства – не только волны или ветки, но и птицы, жеребцы, жуки:
Таится в настойчивом зверолюбии поэта еще один – неочевидный и психологически весьма любопытный – аспект. Затравленный и битый-перебитый людьми, автор естественно стремится хоть в какой-то иной сфере выступать с высоты доброй силы, опеки, даже, если хотите, главенства. А для жуков, кошек, собак он – волшебный властелин (и во всем этом есть упоительно-светлое, мальчишеское самоутверждение!). Так, мандельштамовское «но не волк я по крови своей» получает в поэзии В.Блаженного совершенно новый поворот:
Пора заметить, что из всех поэтических ритмов излюбленный и предпочитаемый в просодии В.Блаженного – это пятистопный анапест, размер, заведомо окруженный философски и эмоционально насыщенным ореолом. Размер этот в нашем восприятии связан прежде всего со строками Гумилева «Одиноко-незрячее солнце смотрело на страны»; Мандельштама «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы»; Пастернака «Это было при нас. Это с нами войдет в поговорку»; Ахматовой «Небывалая осень украсила купол высокий». Порою (у стихотворцев неподлинных) обращение к этому размеру носит характер паразитический – когда априорно значительный ореол берется словно бы напрокат у чужой музыки. В поэзии же В.Блаженного эта приверженность выстрадана, органична, оправданна: она связана с глубиной и протяженностью его взволнованно-молитвенного дыхания.
Есть у Блаженного и верлибры, которые до сей поры – до этой книги – даже тем, кто поэзию его знает, по-настоящему известны не были. Они поворачивают этот творческий мир новой, неожиданной, лукаво-ироничной и парадоксальной гранью. Здесь сугубо трагедийный пафос ямбов и анапестов Блаженного интонационно снижен, их настрой мажорнее, воздушнее и как бы отходчивее». В его свободном стихе зерна западно-европейского верлибра (ассоциации возникают и с Уитменом, и с Превером) прорастают с русской мощью и удалью.