В 80-е годы В.Блаженного начали потихоньку публиковать. Появились и критические (в основном восторженно-недоуменные) отклики на эту поэзию, и впрямь не вписывающуюся в рамки традиций и плеяд. Его и помещали рядом с наследием Даниила Андреева, и сопоставляли с религиозными лирическими опытами З.Миркиной, и предлагали натянутую аналогию с духовно-публицистическими поисками Б.Чичибабина. Пожалуй, достаточно убедительной и плодотворной является разве что параллель, проводимая между поэтической метафизикой В.Блаженного – и Арсения Тарковского. Поистине лишь они в современной поэзии – «братья по величине и силе своих сомнений» (В.Аверьянов).
В пантеоне основных тем и вариаций В.Блаженного тема сквозная и важнейшая – судьба нищего-путника. Синонимов в его стихах для обозначения этого «героя» – несть числа: побирушка, нищеброд, калека, юродивый, скиталец, бродяга, пилигрим, блаженный, убогий, калика, изгой, оборванец. Экзистенциальный нерв этой поэзии таков: благополучие – и житейское, и внутреннее – с миром творческой личности несовместимо. Напротив: «Я любил эту землю, как любят слепцы и калеки, Как затравленный зверь, как примятая в поле трава».
Убожество и изгойство (связанное, в частности, с темой еврейства) в личной иерархии В.Блаженного – и на уровне генетической памяти, и благодаря первым урокам детства – отождествляется с добротой и совестью:
Итак, свое убожество (и нищету) наш поэт осознает как силу и избранность. «Каждый нищий – небо на земле», – чеканит он образную заповедь. «А чем богат воробушек? А тем, что нищ, как встарь». Тот же пафос пронизывает и не одну вариацию на тему «Блаженный», и песенное, с ласкательно-дактилическими рифмами, стихотворение «Юродивый». Боль воспринимается этим поэтом как высшая отмеченность и даже как миссия. «Я – избранник немыслимой боли», – заявляет он с одической гордыней. Дело в том, что В.Блаженный ощущает мистику боли, муки и обиды как силу креативную – движущую и плодотворную. Можно говорить о сущностном парадоксе – перед нами жизнеутверждающий мазохизм, и если развернуть известную метафору Баратынского «болезный дух врачует песнопенье», – то песнопенья В.Блаженного врачуют болезный дух через его гиперболизацию. И впрямь все образы этого круга у нашего поэта – романтические гиперболы.
Романтизируя нищету, изгойство и боль, В.Блаженный предлагает в своей поэзии естественную пару-оппозицию, с гениальной страстностью – по следам Библии – означенную в свое время Цветаевой: «Два близнеца – неразрывно слитых: Голод голодных и сытость сытых».
Вот и наш поэт проклинает «торгаший шепоток», который для него – страшнее грома:
Неслучайно единственный пучок стихотворений, оформленный как цикл (не вошедший в настоящую книгу), это у В.Блаженного «Стихи Цветаевой» (см. его книгу «Сораспятие» – Минск, 1995), – которая особенно близка ему тем, «что Марина в себя самое не вмещалась» – то есть своей безмерностью в мире мер, неуправляемостью, творческой агрессией (недаром он и ее, и себя называет «необузданными Рогожиными слова», ведя таким образом свою этимологию и от прозы Достоевского).
Экзистенциальное родство для поэта всегда неотторжимо от творческого – Блаженный сам обозначает, где в настоящем столетии искать его сокровенные художественные истоки: «И в певчем сне моем упрямом Отпечатлелись на века: Торжественная – Мандельштама, Марины – вещая строка».
Заметим, что здесь «сон» и «вещая строка» – увязаны. Это не случайно. Живой и магический выход в мир господень наш поэт обретает в первую очередь – через видения, озарения, сны как апофеоз интуиции, на просторах которой время и пространство живут лишь по законам лирического беззакония.
Поэзии В.Блаженного, зачастую идущей вверх по ступеням сна, в огромной степени свойственно жреческое, молитвенное («и часто я во сне своей молился доле») начало. А на уровне приема – чудотворное опять же укрупнение всего сущего.
От темы убогости поэт головокружительными виражами переходит к Богу (убогий – у Бога, таков излюбленный ассонанс в звукописи В.Блаженного). Именно «убожество» дает поэту выстраданное право с Богом – вставать вровень.