Стихотворение «Поэт», в котором, на первый взгляд, как будто проведена такая резкая черта между поэтом и человеком, в действительности не противоречит сказанному выше: этой резкой черты там нет. Поэт и человек там отнюдь не исключают друг друга. В этом стихотворении сопоставлены, а не противупоставлены обе ипостаси; сосуществующие в единой личности, они, ради изобразительности, условно показаны как сменяющие друг друга, причем момент смены определяется звучанием «божественного глагола», то есть Аполлонова призыва или вдохновения. Без этого зова человек не был бы поэтом – да. Но все-таки зов обращен к человеку. Поэт показан прежде всего вочеловеченным – и Пушкин ни единым словом не намекает, что воплощение в одного из «детей ничтожных мира» мешает поэту быть поэтом. (Тут напрашиваются весьма высокие аналогии.)
Творчество Пушкина находится в полном соответствии с таким взглядом на поэзию и поэта. Всякий, кто хоть немного работал над Пушкиным, знает, с какой правдивостью, даже точностью пушкинская лирика воспроизводит «впечатления» и переживания автора. Известно и то, что конкретные события, отражаясь в большей или меньшей степени, играя то первенствующую, то второстепенную роль, преломляясь под разными углами, так или иначе вписаны в большинство и эпических его творений. С полной уверенностью можно говорить о той или иной дозе автобиографии в «Кавказском Пленнике», в «Цыганах», в «Евгении Онегине», «Скупом Рыцаре», «Каменном Госте», «Русалке» и т. д. и т. д. Пушкин автобиографичен насквозь. Автобиография проступает иногда в общей концепции пьесы, иногда – в частностях, в мельчайших деталях. Не касаясь сложного вопроса о том, с кого «обрисованы» герои «Онегина», укажу для примера, что Пушкин сам признавался, что в IV главе изобразил свою жизнь; исследование показывает, что няня Лариных и няня Пушкина – одно лицо, что Ленский погребен у знаменитых трех сосен между Михайловским и Тригорским, что даже Татьяна отчасти оказывается автопортретом Пушкина.
В весьма многих случаях автобиографический материал Пушкиным тщательно замаскирован. Часто это сделано ради обострения «приема», этой утехи всякого художника (утехи, а не цели, как простодушно думают формалисты); еще чаще – для того, чтоб яснее увидеть истину, придав ей измененное обличие, новый оборот (подобно тому, как живописцы, в процессе работы, рассматривают пейзаж, отражая его в зеркале или перевертывая вверх ногами); иногда (и нередко) автобиография зашифрована ради сокрытия ее от глаз и пересудов современников: такова, в особенности, «Русалка».
Если принято вообще говорить (и вполне справедливо), что для понимания писателя должно знать его эпоху и жизнь, то в отношении Пушкина это знание должно быть доведено до наибольшей точности. Только в этом случае понимание Пушкина может претендовать на полноту. Только в этом случае Пушкин может быть действительно «прочитан». Как бы ни были совершенны и значительны творения Пушкина, взятые в отвлечении от биографии, – их глубина и значительность удесятеряются, когда мы знаем те «впечатления», которые лежали в основе его вдохновений. Творческий акт Пушкина лежит между «впечатлением» и художественным созданием. Сопоставляя то и другое, слышим его живое дыхание, видим ходы его мысли и чувства.
Биографов Пушкина упрекают в том, что его поэзию они делают лишь источником для биографии. Это, конечно, демагогические упреки, рассчитанные на читательскую леность. Самый кропотливый, самый мелочный биограф делает важнейшее дело: он помогает читать Пушкина, вскрывая единственный путь к его пониманию.
Только вскрывая психологические ходы в творчестве Пушкина, только умея отделять в нем «правду» от «вымысла», только вычисляя углы, под которыми жизнь преломляется в его поэзии, мы получаем возможность проникать в его духовную жизнь. Потому-то биография Пушкина так всегда и привлекала внимание исследователей, что, порою сознательно, порою по инстинкту, они видели в ней вернейший и единственный ключ к пониманию его творчества, в котором человек и автор слиты с такою же прочностью, как в дневнике. Только в сопоставлении Wahrheit с Dichtung Пушкина мы узнаем, как философствовал он над своей жизнью. Пробиваясь сквозь дебрь маскировок и зашифровок, мы обретаем неизъяснимую радость слышать его суд над собой и миром, из мастерской «сладких звуков» проникать с ним туда, где уже начинается «молитва».
Заметки о стихах
(М. Цветаева. «Молодец»)