О своем раннем детстве я помню мало. Все как в тумане. Лишь отдельные светлые пятна. Такое, например. Прошел теплый летний дождь. Перед нашим домом, возле круглой цветочной клумбы, образовалась большая лужа. Я в одной рубашонке выскочил из дому — и прямо в лужу. Болтаю ногами, будто плаваю… А мама и нянька Федора выбежали, умоляют меня выйти — «ведь простудится ребенок». Или такое. Повозка, запряженная старой лошадью «Попом» (по профессии прежнего хозяина). Отец собирается ехать в поле, берет меня с собой. Какое счастье! Сели вдвоем, мне дают кончик вожжей, как будто я правлю лошадью. А впрочем, нехитрое дело править умным и опытным «Попом»! Ленивая лошадь-философ, она хорошо знает и дорогу и привычки своего хозяина. Если попадется навстречу человек, она непременно умерит ход и даже остановится: ведь, наверно, у хозяина найдется о чем побеседовать с добрым человеком. Иногда «Поп» по собственной инициативе сворачивает к небольшой пивной с зеленой беседкой, владелец которой, Максим Иванович, чудесный кузнец и слесарь, на почве неверности жены (об этом я узнал, конечно, значительно позднее) чересчур склонен к рюмочке, а вообще — человек пресимпатичный. Иногда «Поп» останавливается просто так… «Но!» — кричу я по возможности солидным голосом… «Но», — спокойно говорит отец. Кнута он не применяет. Конь трогается дальше, но знает, что под горою хозяин непременно станет свертывать папиросу, закуривать — следовательно, опять надо будет перейти на тихий ход. А придорожные ветлы тихо шумят, а хаты белеют, а полевая даль в мареве, и все люди кажутся счастливыми…
Правда, людские несчастья, как нечто совершенно случайное и, собственно, несущественное, нечто не вполне реальное и не до конца понятное, врывались порою и в мою жизнь. Вот так однажды утром отец, умываясь, рассказывал: «Этой ночью дядю Осипа тяжело избили… Приехал доктор, вынул у него две косточки из черепа…» Дядя Осип — самый старший из братьев матери, участник русско-турецкой кампании, здоровенный человечище… Позднее я узнал, что дядю Осипа, до безумия влюбленного в собственную жену — красивую и весьма легкомысленную женщину, избил один из ее любовников, возможно, с целью убить. По крайней мере такие строились догадки.
Но слова старших о таких делах легко пробегали по поверхности детской души, и мир казался, беря его вообще и забывая о детских невзгодах, вещью весьма любопытной и привлекательной.
Отец умер в 1902 году, и зиму после его смерти наша семья прожила в Киеве. Там я, семилетний мальчик, впервые сочинил стишок, начинавшийся словами: «Иванушка-дурачок вспрыгнул коню на бочок…» Кстати сказать, письму и чтению первым учил меня отец, и — диковина у нас в те времена — на украинском языке. Первая книга, которую я прочитал, был «Робинзон» в пересказе Гринченка. Еще один стишок, написанный каракулями в ту зиму, я запомнил до последнего слова. Вот он:
(Как видно из последних строк, «убеждения» у меня по тому времени были довольно умеренные).
С зимы 1902–1903 года и до 1907 или 1908 года я жил почти все время в селе.
Отец мой, а за ним и старшие братья не водили компании с соседними помещиками. Исключение составляла только семья врача Юркевича, который оставил практику и «осел на земле», и два-три окрестных чудака, которые нет-нет да и заезжали к нам в гости. Вообще же я вращался среди своих одногодков — крестьянских ребят, с ними рос, с ними учился понимать жизнь. Вспоминаю сероглазого Андрия, внука большого приятеля отца, Олексы Романенка. Занятный, живой мальчуган с очень буйной фантазией, Андрий с годами стал человеком довольно унылым, промышлял — земли у него был небольшой клочок — сапожничеством и умер пьяный за бутылкой дрянного самогона… А какие у нас были хорошие мечты, как весело катались мы зимой на салазках, как искренне любили друг друга! И Василька помню, моего двоюродного брата, с длинными на удивление ресницами, — он тоже рано умер. И многих еще, и необычайно ранние проявления наивной, а все-таки любви — синеокую Ганю, сестру Андрия, и первые поцелуи с нею; черноволосую Горпину, — я не только ее, но и всю ее родню — двух старших сестер, отца и братьев, игравших на сельских свадьбах на скрипке, трубе и барабане, — считал каким-то совершенно особенным, неповторимым в мире чудом, при одном воспоминании о котором начинало по-особенному биться сердце.