Стоит мне прикрыть глаза, как ноздри легко воскрешают запах прелого сена и полевых цветов, в которые я окунала лицо, голубое от луны, розовое от свечи, волновавшей бессонницу деревенских старух, издалека видной округе.
Тете Дюне уже трудно было воздыматься на вершину избы, но отыщет она какую-нибудь живую вещь из милой рухляди и ветоши – подаст мне: «Тащи, Беля, к себе на свечную гору, ты любишь». С гордостью могу заметить, что кот Василий, не поступаясь независимым и неподкупным нравом, захаживал ко мне наверх, глядел внимательным прищуром, без одобрения.
«Ты у меня, Беля, верхний жилец, повадный летатель, – говорила тетя Дюня, – пригодился теремок твоим летасам (мечтаньям)». Так оно и было. Я вдохновенно и торжественно ничего не писала, весь мой слух был занят реченьями тети Дюни, воспоминаниями, песнями, которых не певала она с молодых лет. Сама она, по мужу, была Лебедева, и лебеди часто главенствовали в наших вечерах, вторить их воспеванию я могу лишь приблизительно, бедно.
Я спрашивала тетю Дюню: правда ли, что сурова была ее свекровь? кто это – «домоторка»? «Известно, кто, – объясняла она, – бедоноша, бедняха, бедяжная прикушивательница, побируха, чтоб тебе вразумительней было, их много после веролютия по домам торкалось».
Холодком ожигало меня «веролютное» обилие бедственных произрастаний в русской жизни и словесности. Про покойницу-свекровь старая ее невестка улыбалась: «Да нет, это больше по-песенному такое прилыганье выходит. Кузина матушка, как и по закону положено, строгая была, но меня жалела, собой заслоняла от сыновьего гнева. Он, смолоду, до ужасти ревнивый был, хоть я и глянуть не смела, что пол-людского роду – бородато да усато. Побелеет глазами и грозит: знай веретено да полбу, не то схлопочешь по лбу. Глаз не подымала – а схлопатывала, за посторонний призор за моей пригожестью». В этом месте памяти рассказчица несколько гордилась и приосанивалась, и я читала сквозь морщины ее стройно-овального, изящно сужающегося к подбородку лица свежую былую приглядность. «Да, жалела, и пироги мои, и грибники, и капустники, а особо – рыбники, едала с хвалебностью. Даривала мне свои прикрасы, да все – или роздано, или отнято. Вот, Беля, присудила я тебе остаточную низку, от большой шейной вязки, и ты мне не некай, возьми памятку». Маленькую нитку бисерного речного жемчуга я храню.