А Микола шел. Он уставился глазами в бревно и в блестящий топор, который, точно большой зуб какого-то лютого зверя, впился в белое гладкое тело бревна. Кроме дерева и топора, он ничего не видел, ничего не чувствовал. Не чувствовал и страха. Ему только казалось, что это он глазами держится за бревно, а отведи он на миг взгляд, тут ему и смерть.
Но что это?… Рука у него дрожит?… Или топор в дереве зашатался? Миколе что-то сдавило сердце. Он чувствовал, что топор слишком слабо забит и вот-вот выскочит. Он хотел остановиться и поправить его, но что-то словно толкало его вперед. Он глянул вниз, в пропасть, и в тот же миг голова у него закружилась, в глазах потемнело, и одно-единственное слово сорвалось с его уст:
— Боже!
Один общий тревожный крик вырвался в ту же минуту из груди всех, кто смотрел с другой стороны. Микола только мелькнул в воздухе и вниз головой полетел в пропасть. На первом же остром выступе голова его разлетелась на куски, как разбитый арбуз.
— Боже! — ахнули рабочие, увидев это, и побежали вниз, хотя знали, что для бедного Миколы нет уже спасения.
Его похоронили за Свичей, у подножья высокой горы. Зеленая, мохом и полевыми цветами заросшая поляна, с двух сторон окаймленная рекой, подымается над нею так высоко, что вода никогда не заливает ее; она храпит в себе его тело. Свича брызжет и ревет вокруг, как бы в бессильной злобе за новую жертву. Со всех сторон задумчиво глядят высокие горы на неприметную зеленую могилку на одном берегу и на большой завод с красной трубой на другом. В орешнике кукует кукушка, словно спрашивая: «Кто тут? Кто тут?» А чижик в высокой траве протяжно вызванивает: «Несчастный! Несчастный!» Только сердитая пестрая сойка на одинокой пихте дразнит:
ЦЫГАНЕ
I
Ластивки, убогое горное село, расположилось над верхним Стрыем, там, где он от своей крутой излучины у Турки поворачивает вдруг к Синевидскому, извиваясь среди гор и лесов. Село это небольшое и заброшенное, затаило среди лесов и дебрей свои раскинувшиеся нищие бойковские[28]
хатенки. Пониже села, за полосой чернолесья, что тянется к самому берегу реки, взнеслась над Стрыем высокая скала. Крутою стеной высится она над самой излучиной реки, а головастой вершиной, зеленой от мха и папоротников, поглядывает на окрестные горы. Стрый летом мирно плещется у ее подножья, но осенью ревет грозно и пенится, заливая узкую тропинку, вьющуюся под скалой вдоль его берега. А повсюду кругом высятся горы, покрытые черным пихтовым лесом; лишь кое-где их вершины просвечивают безлесными полонинами[29], что маячат серо-зелеными пятнами на темном фоне. Пусто и печально в осенний день у скалы, только волны Стрыя ревут и разбиваются о щербатые камни.Пусто и печально было и на душе жандарма, который в ненастный осенний день пробирался по тропинке над рекой, в плаще и в кивере с петушиным пером[30]
, с карабином через плечо, и зорко поглядывал вокруг. Нигде ни живой души, ни голоса человеческого, и если бы не протоптанная у реки дорожка, то можно было бы подумать, что здесь, в этой дикой лесной котловине, со дня сотворения мира не ступала еще нога человека.— Тьфу, ну и собачья служба! — ворчал жандарм, обтирая платком усы, с которых капала дождевая вода. — Лазай-лазай, как проклятый, по этим ненавистным вертепам, и все напрасно. Паршивые бойки пуще чёрта жандарма боятся. Всякий, едва только его завидит, за тысячу шагов обходит. Так вот и кажется, что каждый из них украл что-нибудь или кого-нибудь убил. А если уж до какого и доберешься, то уж скорей добьешься чего-нибудь от этой вот скалы, чем от него. Черти б подавились таким паршивым и бездарным народом?
Так, ворча, приближался жандарм к скале и то и дело поглядывал на Стрый, что яростно разбивал свои волны о камни, будто и он тоже гневался на этот дикий бездарный бойковскии народ.