Василий Степанович недолюбливал Подгонялова, не зная, впрочем, и сам, по какой причине. Так, просто не лежало сердце. Но Геронтий Петрович был так вежлив, так предупредителен к казначею, так обязательно предлагал ему разные услуги, то тарантасик прокатиться за город, то пару зайцев, затравленных на последней охоте, то дыню для Маши, что Василий Степанович поневоле старался подавить в себе неприязненное чувство к капиталисту. Притом же было еще одно обстоятельство, побуждавшее казначея платить Геронтию Петровичу за его обязательность тем же и отчасти смягчавшее дурное впечатление, которое всегда производила на душу старика сладкая мина капиталиста. Господин Тупицын, в распоряжении которого состояло все существо Василия Степановича, не только принимал к себе Подгонялова по воскресным и табельным дням и чувствительно жал ему при всей бобровской публике руку, но даже и запросто приглашал его на чашку чаю, а губернатор так ни с кем так охотно не садился играть в карты, как с Геронтием Петровичем.
"Ведь не стали бы с дурным человеком такие особы дружбу вести, — думал про себя Василий Степанович: — а что у меня к нему сердце не лежит, так еще этого ему в укор поставить нельзя. Что я за колдун такой, чтобы человека насквозь видеть".
Что же касается до толков об ящике, то Василий Степанович решительно не хотел им верить, зная, что не найдется в мире ни одного существа, про которое бы злые языки дурно не говорили. А на всех и сам бог не угодит.
— Многоуважаемому Василию Степанычу мое душевное почтение, — произнес капиталист еще на пороге гостиной, весьма ловко сунув подмышку свой бобровый картуз, дабы иметь возможность протянуть обе руки хозяину.
— Милости просим, Геронтий Петрович, милости просим, прошу садиться.
— Сядем-с, — отвечал Подгонялов, опускаясь в кресло и искоса поглядывая на дверь, куда скрылась Маша. Он вынул из заднего кармана фуляр с изображением поезда по железной дороге и отер им свое чело.
— Изволили, кажется, в соборе литургию слушать-сe — спросил он казначея.
— Да-с, Геронтий Петрович, был-с; а вас, кажется, не было, или не досмотрел я…
— Нет-с, я в своем приходе, у Симеона Столпника; там, знаете, попросторнее, а в соборе-то уж очень тесно, потеешь, потеешь, потом рубашку хоть выжми: какая уж тут молитва, прости господи!
— Это точно что так-с, справедливо изволите говорить, жарконько… Я потому более в соборе, знаете, что благолепие такое, величие… ну, и поют архиерейские певчие отменно, словно ангельский клир.
— Преосвященный служилe
— Как же-с, преосвященный. Ведь нынче табель, разве забыть изволилиe
— Да! Так… так… Ну, а Марья Васильевна не были, видно пропочивалиe
— Она к заутрене, Геронтий Петрович, ходила. Нет, она у меня, благодаря господа, не лентяйка, нет. В страхе божием воспитана и в будни так даже иной раз ходит.
— Именно, примерная девица. Можно в образец поставить. Ведь вот подумаешь, Василий Степаныч, дома воспитание Марья Васильевна получили, и средства-то ваши не то чтобы бог знает какие… а ведь почище нынешних-то модниц, что в пансионах образовываются, вышли-с. Вот оно что значит, как душой-то кого господь бог голубиною одарит. Да и глаз-то родительский много значит; нет, кто что ни говори о нынешнем воспитании, а родительский глаз — великое дело. Ну что проку, что по-французски научат, когда тут-то главного нет. (Капиталист показал на сердце.) По-моему, всего важнее нравственность; это первая и святая вещь.
Геронтий Петрович вздохнул, и глаза его заслезили. У Василия Степановича тоже просияла физиономия от похвалы его Маше.
— Не могу гневить бога, Геронтий Петрович, не могу роптать на дочь: послушная, кроткая, умница. Не потому, что я отец ее, так говорю, а и со стороны тоже, я думаю, вот хоть бы вы теперича похвалить изволили…
— Поверьте, мой почтеннейший, поверьте, что не я один, все одинаково о Марье Васильевне отзываются, все в образец благонравия их поставляют. Я не льстец бездушный, не кружева плету, не придворный какой человек, сами знаете, трудами копейку нажил, но уж не могу умолчать. Добродетельная девица, одно слово. Нынче, Василий Степаныч, добродетель не уважается, — прибавил капиталист самым искренним, добродушным тоном: — нынче книги превыше всякой добродетели вознесли. Такой век пошел. Но мы с вами не так рассуждаем. Старого покроя люди. Ох, ох, ох! Что из этих из книг-то вычитают…
— Это действительно, Геронтий Петрович, что нынче не такая строгость, как в старину-с.