Интересно, что первоначально в черновиках Пушкин склонялся в пользу «рядового», человечного образа царя. Но чем яснее осознавал поэт свой замысел- (показать разрыв между государственной мыслью царя и обыденной, каждодневной реальностью), тем явственнее он одически стилизовал текст. Именно поэтому насколько абстрактен образ царя, настолько же абстрактен и стиль воспевающих его строк; насколько конкретна и «незамысловата» окружающая царя природа, настолько же конкретны и «незамысловаты» ее описания. Чеканный стиль строк повести, где говорится о Всаднике, его замысле, его городе, его образе, отсылает нас к одическому типу мышления, где частное, реальное не входит в интерес автора, где личное принимается постольку, поскольку служит прославлению общего. Но Пушкин не хочет утверждать нечто «вообще»: безымянного царя, абстрактный замысел, государство, забывшее о высшей государственной реальности — человеке. Поэтому в мире его повести так холодно звучат одически непреклонные строки о безымянном царе.
Позже, в горацианской оде (!) Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», появится парадокс, который будет мучить своей кажущейся неразрешимостью даже таких крупных филологов, как С. М. Бонди: первая строфа завершится словами о том, что нерукотворный (т. е. не из меди, не из серебра, не из золота!) памятник «Вознесся выше… главою непокорной // Александрийского столпа», а последняя откроется призывом: «Веленью божию, о муза, будь послушна…» Мыслимо ли сочетать непокорность и послушание? Да, если непокорность земным кумирам станет следствием послушания небесному призванию певца. И впервые этот мотив отчетливо оформляется именно в набросках «Медного Всадника»:
Тут есть внутренний ответ и Евгению, который «пред горделивым истуканом» проходит, исполнен мыслями, отнюдь не святыми («как обуянный силой черной»). Но прежде всего пафос этого наброска направлен против того, о ком во второй половине второй части — с помощью очередного одизма — сказано:
Чем тревожнее становится атмосфера повести, чем ближе ее сюжет к развязке, тем чаще отголоски одической традиции проникают в авторскую интонацию; периоды смены жанровых тональностей резко сокращаются; жанровый пульс повести лихорадочно учащается. Уже через пять стихов после рассказа об ужасной судьбе Евгения рождаются торжественные и одновременно ироничные строки: герой видит