Читаем Стихотворная повесть А. С. Пушкина «Медный Всадник» полностью

На этот вопрос приходится ответить отрицательно.

Когда мы говорили об оде, то отмечали ее «выпадение» из контекста реальности. Попробуем повторить прием и сопоставим то, что видит идиллический герой, с тем, что видят сострадающий ему автор и — глазами последнего — читатель. К подобному дублированию исследовательского приема нас как бы подталкивает сам Пушкин, предваряющий ночные мечтания Евгения («О чем же думал он?») почти теми же словами, что и дневные думы Петра («И думал он…»).

Начальные строки первой части дают тревожную, восходящую к дантовской образности (как отметил Ю. М. Лотман[35]) картину «омраченного» Петербурга и Невы, мечущейся, «как больной», стиснутой краями «ограды стройной», испуганной гулом печально воющего ветра. Однако Евгений, вернувшийся из гостей, пребывает в «волненьи разных размышлений»: «Что был он беден»; «Что мог бы бог ему прибавить // Ума и денег»; «И размечтался как поэт: // Жениться? Ну… зачем же нет?» — но о прибывающей реке он вспоминает лишь мимоходом, как бы между делом. И все же нельзя сказать, что взгляд «идиллика» (т. е. носителя идиллического мироощущения) устремлен сквозь реальность в прекрасное будущее мечты: «Так он мечтал. И грустно было // Ему в ту ночь…»

Евгений, в отличие от Петра, не ослеплен своими мыслями, просто взор его как бы затуманен «доминантным» видением, ибо нацелен этот герой — уже в отличие от автора — не на суровое, строящееся словно бы по законам классической трагедии действительное бытие, а на трогательно-семейное счастье. Он стоит к реальности гораздо ближе, чем Петр, но значительно дальше, чем поэт.

Внимательному читателю дана возможность с первой же встречи с героем предвидеть печальный итог его жизненного пути. Сам литературный контекст пушкинской эпохи подсказывает, в направлении к какому финалу будет развиваться сюжет. Дело в том, что к 1830-м годам[36] русская идиллия прошла круг своего развития от В. И. Панаева к А. А. Дельвигу. Шаг за шагом удалялась она именно от идеальности.

Не случайно и у Пушкина «существование идиллического мира» завершено «до момента рассказа; существует отчетливая временная граница, отделяющая наше время от идиллического времени, и рассказ ведется через эту границу». «…Единственное событие, возможное в этом мире, — его гибель»[37]. Как писал эстетик пушкинской поры, издатель «Телескопа» Н. И. Надеждин: «наконец почувствовали, что жизнь человеческая не есть идиллия, что блаженная Аркадия любви… есть анахронизм в настоящем возрасте человеческой жизни»[38].

Пушкинский же герой этого не «почувствовал» или, точнее, не осознал. Тут — корень его драмы, личной и духовной; тут — главное противоречие идиллического взгляда на мир. Противоречие, не исключающее авторского сочувствия бедному чиновнику, а быть может, и усиливающее его: все хрупкое, неустойчивое, исполненное горести и мечтающее о незыблемости как раз накануне крушения не может не вызывать сострадания. И наоборот: сопереживание несчастьям Евгения не означает принятия «размышлений» героя.

В этом необходимо разобраться. Если в первой главе мы шли от жанра к образу Петра, то теперь попробуем поступить иначе — через отношение к Евгению выявим причины двойственного, «смущенного» отношения Пушкина к идиллическому началу повести.

2. Прежде всего следует заметить, что Всадник лишен имени, вырван из конкретности мира и противопоставлен ей. А Евгений, что не раз подчеркивалось исследователями, принципиально лишен фамилии. Что означает эта бесфамильность? Ответ — в словах автора, предваряющих идиллические мечтания героя:

Прозванья нам его не нужно,Хотя в минувши времена Оно,быть может, и блисталоИ под пером КарамзинаВ родных преданьях прозвучалоНо ныне светом и молвойОно забыто. Наш геройЖивет в Коломне; где-то служит,Дичится знатных и не тужитНи о почиющей родне,Ни о забытой старине.

Фамилия «вписывает» человека в историю его рода, а через род — в историю нации, а через нацию — в историю человечества, да и всего явного и сокрытого космоса: эта мысль была более чем значима для Пушкина 1830-х годов. Но его идиллический герой, «выпавший» из великой цепи поколений, вовсе не тужит об утрате родовых устоев, а в мечтах еще более сужает свой мир: крут семьи для него — повторимся — действительно круг, замыкающий его в одномерность «личного» существования. От мифологической высоты и духовной значимости архетипа (истории о Филемоне и Бавкиде) здесь не остается и следа: идилличность Евгения насквозь пронизана бытом, она не только не поднимает героя над ограниченностью его существования, но — напротив! — замыкает его в ней. (Е. С. Хаев чутко уловил связь мечтаний Евгения именно с мещанской идиллией — бидермайером.)

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология