В иных местах библиотеки совершались другие события. В таком большом помещении несложно происходить множеству всего сразу, без существенных помех для неформального чтения или досужего просмотра тому, кто листает барочные партитуры или какой-нибудь старый литературный, научный или геральдический трактат, выуженный из середины расшатанной некаталогизированной стопки. Я упоминаю здесь наш обширный геральдический архив, поскольку в последнее время для меня он представляет особый интерес. Моим главным призванием стала генеалогия, под которой я имею в виду не просто составление схемы семейного древа, а скрупулезное исследование родословной и наследственных болезней крови, в особенности безумных монархов. Я не сошел с ума. В моих венах действительно течет кровь безумного монарха. Как и у всех нас. Мне хотелось знать, предвещает ли это что-нибудь. И если да, то что именно. И потому вечерами я в любительском режиме погружаюсь во внутрисемейные социобиологические вопросы, раскладываю истлевающие документы на дубовом столе под окном-розеткой, выходящим – если что-то разглядишь через заляпанное стекло цвета индиго – на мощеные тропинки и каменные мостики, тут и там пересекающие покрытые травой лужайки; на систему вонючих и медленно высыхающих прудов в окружении древних деревьев, что когда-то были пышными, но никогда – высокими, а с годами склонились еще ниже и стояли практически голые, одной ногой в могиле… Наш бывший сад зеленых фигур. Сколь многое здесь постиг упадок. В красной библиотеке всюду, куда ни глянь, видно, как долго уже никто не удосуживался взять в руки шпатель. Буреющая краска и желтая штукатурка линяют с крестовых сводов, словно шкура. Из двадцати люстр, висящих на позолоченных тросах, немногие еще способны светить. Эффект, если взглянуть поздним зимним днем, когда смеркается, пугающий: пиранезийский этюд с тусклыми люстрами под смутно освещенными потрескавшимися куполами, которые – в зависимости от освещенности и длины теней, разбросанных во всех направлениях пересекающейся матрицей сводов, – кажутся то выше, то ниже, то более ветхо красивыми, то более отвратительно мрачными, чем, наверное, есть на самом деле; вся угрюмая архитектура плачет по ремонту, грозя попросту рассыпаться и обвалиться, обрушив нам на головы гаснущие светильники. Ну или так может показаться одержимому смертью нервозному читателю. И кстати о головах! Со своего места на двойном кресле, прижатый к безутешному Вирджилу, я мог взглянуть более-менее в глаза не меньше чем дюжине безжизненных млекопитающих, висящих напротив на досках (одинокое исключение – олень, которому выкололи глаза, оставив зиять пустотой раны), каждое – в каком-нибудь унизительном виде: торчащие из свалявшейся серой шерсти рваные уши, сколотые рога, зубы, отсутствующие целыми рядами или же отломавшиеся от почерневших корней, общее облысение под слоями пыли. Несчастные, напрасно загубленные животные. Я болею за них всей душой. Их морды словно застыли в последнем крике ужаса. Что за жалкая загробная жизнь: висеть в зале, полном падающих или матерящих друг друга мужиков, которых заводят французские или английские порнографические труды восемнадцатого столетия – главного предмета интереса в наших запасниках, особенно (предсказуемо? объяснимо?) у женатой молодежи, которая делает вид, словно им это ничуть не интересно, и все же неизменно при любом нашем общем сборе первая торопится к шкафу из красного дерева, где хранится порнография? Кого они хотят обмануть? Вон они в своем углу, озабоченные гады: Сет, Видал, Густав и Клей – вся компашка в сборе, хихикают, тихо обмениваются страницами и похваляются: «Я бы вдул» – в тот самый миг, когда в каких-то пяти метрах от них лежит их брат, исследователь тропической флоры, в бреду, в полукаталепсии, истекая слюной и прочими жидкостями. Не поймите меня неправильно. Не хочу показаться ханжой. Я ценю хорошие эротические иллюстрации, а это рисунки м