Увидев сотрудников милиции, Лагунов добровольно отступил. Выражение лица у него было такое, словно его застали за невинным детским занятием — ковырянием гвоздиком по свежевыкрашенной стене.
— Хотел к вам идти, как велели, а этот, — парень размахнулся, ударил Лагунова. Несильно, теснота рубки мешала размахнуться как следует, — вцапался, как клещ энцефалитный.
Шатохин кинулся на поиски Мулла. Сначала в каюту. Взглянув мельком на кровати, понял: зря плохо думал о команде — двое членов экипажа мирно спали, не подозревая, что творится наверху.
Кроме как в машинном отделении находиться Муллу негде.
Действительно, он там сгорбленный стоял с топором в руках и крушил обшитые фанерой ящики. Оставался нетронутым всего один ящик. Короткоствольные винтовки, много винтовок, словно наколотые поленья, в беспорядке валялись у него под ногами.
— Ну, хватит, — крикнул, стараясь перекричать рев работающего двигателя, Шатохин. Катерный мотор в этот момент осекся, и Шатохин прибавил тихо: — Хватит, Мулл.
Капитан «Костромича», замахнувшийся было над ящиком, опустил топор плавно, так что острие лишь слегка воткнулось в фанеру. На разгоряченном работой лице проступила покорность.
Мулла и Лагунова доставили в райотдел спустя два часа.
— Я устал. Не буду разговаривать, — сказал Лагунов, когда ему сделали знак войти в кабинет. — Сам все напишу. Имею такое право?
— Пожалуйста, — сказал Шатохин. — А вы, — спросил у Мулла, когда Лагунова увели, — будете отвечать на вопросы или предпочитаете писать тоже, как ваш приятель?
— Спрашивайте. Писатель из меня плохой, — усмехнулся Мулл.
9.
Несколько страничек, исписанных убористым почерком Лагунова, передали Шатохину через два часа.
Он раскатал свернутые в трубочку бумаги. Сверху на первом листе, крупными, раздельно поставленными буквами было выведено подчеркнутое двумя чертами слово
Объяснение
Шатохин углубился в чтение.
«Не знаю даже, с чего начать, — писал Лагунов. — Но с чего-то надо. Поэтому начну с того, что я почти ничего не знал о своем деде по материнской линии Трофиме Назаровиче Филиппове, был к нему безразличен, хотя, сколько помню себя, мы жили под одной крышей. Пусть не покажется странным такое вступление, чуть позднее будет понятно, что оно имеет прямое отношение к делу.
Так вот, деда я не уважал, был к нему безразличен и, можно сказать, не любил его. И не потому, что я черствый законченный эгоист. Вряд ли и другой на моем месте испытывал бы более теплые чувства. Я родился, он уже находился на пенсии. Ни друзей, ни добрых приятелей, ни сто́ящих увлечений у него не было. Зимой он проводил время в своей комнатке за чтением газет, а летом забивал «козла» во дворе со стариками. Опускаю тот факт, что вечно он был чем-то недоволен. Никогда я не спрашивал его, как он жил раньше. Да и что яркого, захватывающего мог бы услышать, когда знал: до пенсии он работал двадцать или тридцать лет подряд в райплане?
Дед чувствовал, что я считаю его обузой семьи, и между нами постепенно, по мере моего взросления, зрело что-то вроде глухой вражды. Периодически, правда, возникала жалость к деду, к его одиночеству. Особенно, когда я вернулся после службы в армии. Дед совсем сдал и жить ему оставалось недолго. Он уже не вставал, полуослеп, газет читать не мог. Из этой вот жалости время от времени, раз-два в неделю, я брал скопившиеся газеты и читал ему.
И вот однажды — в январе или феврале — в одной из газет я прочитал о том, что на реке ниже райцентра Нежмы строится гидроэлектростанция, а Нежма и другие прилегающие населенные пункты попадают в зону затопления.
Дед обычно спокойно лежал на подушках, тут вдруг разволновался, потребовал еще раз прочитать о затоплении.
— Выходит, — сказал дед, — ненадолго переживут меня императорские карабины.
— Какие карабины? О чем ты? — спросил я.
— Какие мы зарыли в одна тысяча девятьсот девятнадцатом году около Нежмы, — ответил он.
Дед до самой смерти находился в ясной памяти. Я понимал, он и в тот раз не заговаривался.
— Ты был в Нежме в гражданскую войну? Значит, ты воевал? — спросил я.
— Это в твоем представлении, внучек, — ответил он с усмешкой, — я всю жизнь провалялся на диване да прощелкал доминушками.
Мне, честное слово, в голову не приходило, что дед воевал в гражданскую, и только тут я сообразил, высчитал его возраст — мог воевать.
— А зачем зарыли карабины? — спросил я.
— Иначе достались бы партизанам, а нас за сдачу оружия противнику расстреляли, — ответил дед.
— Насколько мне известно из истории, партизаны были только у красных, — съязвил я. — Или историки ошибаются?
— Если бы были одни красные, не было бы гражданской войны, — сказал дед. — Но успокойся, родителям твоим мое прошлое не повредило, а тебе подавно. Время сделало гражданскую войну стариной...
— Много было карабинов? — спросил я.
— Пять ящиков. По двадцать в каждом. Грамотный, считай.
— Они уж, поди, давно заржавели.
— В смазке-то? Что им сделается? Мы их около землянки углежогов схоронили, а углежоги только в сухих местах устраивались. Если никто не откопал, целехонькие лежат.