Приглушенным шепотом перебрасывались новички из пополнения, пугаясь гулкого стука солдатских сапог о доски настила. С натужным выдохом перетаскивали под прикрытие высокого берега жестянки с патронами, снарядные ящики. Дробно рассыпался торопливый стук колес станковых пулеметов по доскам причала и затихал в шуршащем, уже тронутом первыми заморозками песке. Выкатывали на берег бочки с капустой, тянули ящики с консервами, тащили мешки с сухарями. Лучи карманных фонариков лишь на мгновение, вплотную прижавшись к откосу, вспарывали темноту. На то, чтобы доставленное было надежно уложено в специально оборудованные пещеры, ночь давала считанные часы. И люди работали, изнемогая от тяжести, усталости, хрипло и торопливо дыша, переругиваясь злым шепотом.
Ближе к рассвету переправа вступала в иную полосу жизни. Сначала от берегового откоса, угрюмо нависавшего над причалом, расползался едкий запах аптеки. И тихий стон забывшихся в беспамятстве, потревоженных движением раненых зависал над берегом. Раздавались властные негромкие женские голоса: «Ставьте сюда... Заносите осторожно... Потерпи, миленький, потерпи...»
Все было уже привычно. Но каждую ночь, когда переправа вступала в эту фазу, Явлинский чувствовал непреодолимый страх от сознания, что и он в любой момент может быть вот так же искромсан, изуродован и окажется на брезентовом полотнище носилок.
Он считал, что ему везло. Давно уже были отправлены на восточный берег те бойцы, с которыми принял Явлинский свое хозяйство. Дважды тяжелая бомба накрывала и этот хлипкий причал из горбыля, и всех, кто был на нем. Явлинский лишь принял волжскую купель.
Четыре раза дурной снаряд засыпал его в щели тяжелым мокрым песком. И он по неделям ходил с гудящей от контузии головой, напрягая силы, чтобы не свалиться, заставляя себя жить и действовать.
Да, ему действительно везло, хотя на войне и не принято говорить об этом, чтобы не спугнуть судьбу. Уже полгода по устойчивому адресу полевой почты приходили из далекого Ташкента письма жены с подробностями их жизни в глинобитном домике, с описанием шалостей сына. Письма казались бодрыми, жизнерадостными. Но Явлинский слишком хорошо знал жену.
И отсюда, с правого задымленного берега Волги, уходили в глубокий тыловой Ташкент не менее бодрые послания. Это был, пожалуй, единственный случай, когда они обманывали друг друга.
Жена в каждом письме просила, чтобы он, коль уж стоит в обороне и живет так безопасно, прислал бы свою фотографию в военной форме. Очень хочется сыну ее иметь. У хозяйки, где они квартируют, трое сыновей на фронте, и все уже прислали свои фото. Явлинский, читая те строки, даже головой покрутил. Но все же разыскал знакомого фотокорреспондента их армейской газеты и упросил его хоть разок щелкнуть.
Через неделю, когда по Волге уже плыла густая шуга, корреспондент — отчаянный парень — переправился с левого берега и сунул Явлинскому плоский черный конверт. Сидя в блиндаже, всматриваясь при пляшущем язычке самодельного каганца в крохотный кусочек фотобумаги, Явлинский мучался сомнениями. Все было вроде в порядке. И потертый командирский полушубок, и портупея, лихо перехлестнувшая грудь, и ушанка, браво сдвинутая на затылок, и умное сосредоточенное лицо, от которого он отвык за эти месяцы здесь, на правом берегу. Да, лицо оказалось волевое, возмужавшее, не то что там, в далеком мирном Харькове. Но вот глаза... Все, что пережил Явлинский за эти полтора года войны, вобрали они в себя.
Законченное письмо лежало перед ним на дощатом столе рядом со снимком. Явлинский для такого случая даже конверт раздобыл, чтобы переслать фотокарточку, но, чем больше всматривался в плотный квадратик фотобумаги, тем крепче росла уверенность: нельзя такой снимок посылать в Ташкент. Нельзя.
В привычном виде — треугольничком — ушло и это письмо в глубокий тыл. А маленький квадратик, с которого угрюмо и пронзительно смотрел на мир «везучий майор», начальник западной части Сталинградской переправы, так и остался лежать в потертой полевой сумке до лучших времен.
Он был действительно везучим на войне, этот невоенный человек Натан Явлинский. Ему довелось увидеть, как, ежась от февральского ли холода или от чего-то другого, вперив в землю обреченный взгляд, ступил на крыльцо штабной избы заросший щетиной пленный фельдмаршал.
Вместе с бойцами своей, уже ненужной теперь переправы он стоял на откосе и наблюдал, как ползет, скатываясь с крутого берега на крепкий волжский лед, бесконечная колонна пленных немцев.
Здесь на площади после митинга он и столкнулся с фотокорреспондентом армейской газеты. Тот предложил сняться Явлинскому вновь. С опаской стал Явлинский под дуло объектива. Но корреспондент подмигнул, сказал что-то ободряющее, Явлинский засмеялся. Щелкнул затвор. И вот сегодня уже два снимка, на которых он такой разный, лежат перед ним. Их удалось сохранить, когда его еще в госпитале изолировали от всех, отобрав и потертую полевую сумку.