Вскакиваю, рывком вытягиваю ящик стола, где хранятся семейные фотокарточки. Он выдвигается с визгом, фотокарточки разлетаются по полу. На нескольких — лицо Эмилии. Вот она — в двадцать лет, в двадцать восемь, в тридцать два — уже со сварливыми складками. Но ни на одной фотокарточке нет никакой родинки в углу рта. По одной простой причине. Ее там никогда и не было. И губы у моей Эмилии другие, чем у той, что всплыла в памяти. И глаза другие.
Какой же я идиот! Прожить с человеком столько лет и все время путать ее с иной женщиной. И только сейчас, когда уже ничего нельзя изменить…
Да, я всю жизнь путал их, я всегда вспоминал Эмилию вовсе не такой, какой она была в молодости. А она, бедняжка, не раз говорила мне: «Ты совсем не знаешь меня, ты принимаешь меня за другую». Я пытался отшутиться: «За идеал».
Но та девушка — это не просто мой идеал, некий эталон нежности и красоты.
Девушка с голубой жилкой на виске — моя невеста в прежней жизни, более короткой и потому более счастливой. В ней еще не успело накопиться ни грязи, ни отупляющих кухонных стычек, ни взаимного раздражения, спрессованного в памяти, как порох в бочке.
Я перенесся в какое-то иное время, приходится приложить усилия, чтобы вернуться в настоящее.
Ошарашенно оглядываюсь вокруг: облупленные стены, потеки на потолке, сервант с треснувшим стеклом…
Окно с разорванной шторой кажется выходом в иной мир, тени — выходцами оттуда, тоже разорванными, изуродованными; полоски мертвенного света привидениями или нелепыми фигурами в длинных халатах, которые я видел в коридорах психиатрички. Приходят мысли — болезненные и странные. Они кружатся в голове, как стая рыб — одна другой в хвост, я завороженно наблюдаю их хоровод, не решаясь остановить внимание ни на одной. А когда все же определяю изначальную, главную, то поражаюсь ее великолепию и беспощадности. Не сразу решаюсь ухватить мысль, запихнуть ее в невод слов, она не дается, выскальзывает, ибо слова у меня бедные, корявые, плохо сплетенные, не годятся они для серебряно сверкающей мысли. Но поймать ее надо во что бы то ни стало. Мой мозг надрывается от бесплодных попыток, я чувствую приближение конца. И все время думаю:
Но когда я уже нахожусь на грани безумия, смертельно уставший от мук, меня спасает вспыхнувшая с неистовой силой ненависть к судьбе. И мне удается схватить мысль. В то же мгновение она вспыхивает светильником и озаряет закоулки моей памяти.
И я понимаю, что
Тогда-то я впервые по-настоящему задумался о себе, о своих смертях, о прозрачном проводе, уходящем в скалу. И оформилось в бедной моей голове великое Подозрение. Дал я себе клятву проверить его, пусть хоть через сто своих смертей перешагну. Да и не стоят все они — сто или тысяча — одной смерти моего сына, одного вопроса, который просверлил мой мозг, —
Лихачом я никогда не был, знал цену лихачеству: много ума и смелости не нужно, чтобы на акселератор жать, но с той поры моя жизнь приобрела только один смысл — проверить Подозрение. Ради этого готов я был на что угодно превышал скорость, исколесил десятки тысяч километров дорог и бездорожья, забирался в такие уголки, где и туристы не бывали. Как услышу, что где-то нечто диковинное обнаружилось, следы пришельцев ищут, гигантскую впадину нашли или раскопали древний храм, я туда пробиваюсь, пытаюсь все детали разузнать.
Конечно, пробовал я — и не раз — прозрачный провод разыскать, да как найти место, где бывал не то что двадцать или сто лет назад, а еще в прежней жизни?
Знакомые и друзья считали меня тронутым, моим чудачествам перестали поражаться. И никто не удивился, когда во время экспедиции в высокогорную страну я вместе с машиной сорвался на крутом повороте и рухнул в пропасть.
…Теперь я уже не шофер, а молодой ученый. Правда, все же автолюбитель. Наверное, привычка к рулю у меня вроде атавизма. Есть и другие привычки