Читаем Сто поэтов начала столетия полностью

Один из прямых, очищенных от бытовых напластований поэтических манифестов Ольги Седаковой («Давид поет Саулу») воспроизводит библейскую топику (1 Цар., 16: 14–23) и диалогически отсылает к одноименному шедевру Рильке (об этом писал С. Аверинцев). Согласно версии Седаковой, изображенное в Книге Царств искусство призвано не только и не просто отвлекать от приземленных жизненных (чувственных) радостей и потребностей, его благочестивая природа коренится в самой способности к пению и произнесению слов:

Да, мой господин, и душа для души –не врач и не умная стража.(Ты слышишь, как струны мои хороши?)Не мать, не сестра, а селенье в глушии долгая зимняя пряжа.

Итак, поэзия Седаковой на протяжении всего периода противоречивой статики «семидесятых» сохраняла тождество, заключавшееся в парадоксальном единстве конкретности и отвлеченности, обращенности к «своим» и вместе с тем – к городу и миру, а также в единстве итоговой, результативной простоты и первоначальной усложненности стиха дополнительными коннотациями, которые способны расслышать именно «свои», единомышленники, соработники на ниве неофициальной культуры эпохи позднесоветского «мира периода упадка». При этом базовая эмоция приближала читателя к чистоте и прозрачности отстраненного наблюдения, незаинтересованного суждения о мире, имеющего целью не мир поступка, но меч мыслительного усилия. Конечно, случался и социальный натурализм, например, в стихотворении «В метро. Москва»:

Вот они, в нишах,бухие, кривые,в разнообразных чирьях, фингалах, гематомах(– ничего, уже не больно!):кто на корточках,кто верхом на урне,кто возлежит опершись, как грек на луврской вазе.Надеются, что невидимы,что обойдется.

Однако в общем и целом подобные инвективы навязшему в зубах официозу скорее являются исключением, подтверждающим правило: тайновидение предполагает незаинтересованную, прохладную внимательность к роящимся смыслам, а никак не яростную ненависть или экзальтированную апологетику. Если уж ярость, то по-мандельштамовски погруженная во вчерашний день, который, согласно раннему акмеистическому манифесту, «еще не родился» («Восемь восьмистиший»):

Полумертвый палач улыбнется –и начнутся большие дела.И скрипя, как всегда, повернетсяколесо допотопного зла.Погляди же и выкушай страхада покрепче язык прикуси.И из рук поругателей прахаполусытого хлеба проси.

…А что же теперь? В наступивших временах внешней открытости и тотальной неозабоченности проблемами слова голос Седаковой и глуше, и слышней. Глуше – поскольку звучат сразу все ноты: от сладкозвучных струн до апокалиптических труб. Убежденность в правоте, ранее жестко и сознательно противопоставленная двойственности и двуличию семидесятых, ныне отчуждена от личного выбора. Отсутствие врага и прямой угрозы лишает нонконформистский жест героики, а порою и всякой подлинности, так торопливое перелистывание в метро мандельштамовского сборника в яркой суперобложке невозможно сопоставить с ночным чтением машинописных копий запретного и заветного «черного» четырехтомника под редакцией Струве и Филиппова.

Ольга Седакова осталась сама собою, однако ее обступили иные времена. Подробные и тщательные издания, знаки признания и почести вовсе не приближают нас к подлинному облику поэта. Так, всегдашняя склонность Седаковой к надтекстовым единствам, к поэтическому мышлению книгами и циклами побуждает современных издателей непременно разбавлять новые стихи прежними и давними, пытаться восполнить пробелы и лакуны, неизбежно допускавшиеся в изданиях прошлых сложных лет. Однако в былой фрагментарности, неполноте, неакадемичности публикаций Ольги Седаковой, пожалуй, была своя органика, соразмерность эпохе семидесятых, в которой сектор дозволенного являлся зыбким, подвижным и соблазнительно опасным.

Наступившие мандельштамовские «сумерки свободы» либо, по определению Ханны Арендт, «темные времена» столько же пробуждают к жизни ранее не звучавшие голоса, сколько и искажают их звучание. Восприятие поэтов, соразмерных смысловой неполноте поздней советской эпохи, страдает едва ли не в наибольшей мере. Полные собрания сочинений легко кажутся результатом чрезмерных архивных усилий, не имеющих ничего общего с пониманием поэзии, а напряженные сосредоточенные раздумья самих поэтов, некогда заветные и сокрытые, современниками сумерек свободы нередко принимаются за нарочитое подчеркивание собственной значительности, за гордыню и приверженность прелести в старом и страшном значении слова.

Перейти на страницу:

Все книги серии Диалог: Литературоведение, культура, искусство

Похожие книги