Варили для партизан узвар из сухих фруктов, пекли ячменные, клеклые лепешки, отрывая последнее от себя, от детей. В такие ночи почти над каждой мазанкой Чаира стоял осторожный столбик дыма… Но нашелся предатель, и однажды двести пятьдесят эсэсовцев ворвались в Чаир на танкетках. Они погнали жителей к обрыву расстреливать. Анатолий Сандулов и Сеня Заяц спрыгнули с обрыва, а когда в них стали стрелять, притворились мертвыми. Под трупами они пролежали до вечера, вечером пришли в отряд Македонского…
Легенда подхватила рассказ об их спасении и придумала утешительную концовку. И вот бродит эта легенда, а вместе с тем существует не то чтобы позднейший точный пересказ, но акт, составленный и подписанный очевидцами тех событий, командиром 4-го партизанского отряда Калашниковым, комиссаром Фартушным, жителями поселка П. П. Олейниковым, А. П. Кузнецовым, Г. К. Лелекой, А. Е. Сандуловым, А. Е. Сандуловой и так далее.
Казалось бы, что за странность — составлять подобный акт, когда фронт на востоке и час возмездия далек? Не маячит впереди? Я горжусь, что принадлежу к тому народу, который и в самое гиблое время точно знал: возмездие придет, надо учесть, засвидетельствовать все зверства, чтоб потом кому бы то ни было не удалось сбросить их со счетов, сделать вид, будто не так уж страшен фашизм, как его малюют.
Однако вернемся к легенде. О ней и о том, что легло в ее основу, я говорила с Михаилом Федоровичем Самойленко, бывшим комиссаром, а потом, в мирной жизни, парторгом у Македонского в совхозе «Коктебель». Самойленко рассказывал, как лежали убитые, разбросавшись вширь, как будто перед смертью они хотели взяться за руки или обнять землю, на которую упадут. От домов почти ничего не осталось: деревянное сгорело, а глиняные стены осели на фундаменты. По улице вели грубые, сорвавшие снег и дерн следы танкеток. Выли собаки пустынно, жутко. Было темно, по небу одна за другой гнались узкие, как рыбины, хищные тучи. Из них сыпалась крупка.
— Андреич, гляди, — комиссар тронул командира за плечо, показал в сторону. Там, в колее, припав к ней сухим белым лицом, лежал старик, а рядом трехлетний мальчик. Старик был бос, мальчик держал в руках большой шерстяной носок.
— Обуться деду нес. Выгнали, видно, кто, в чем стоял.
Вот так было в жизни, что и засвидетельствовано актом от 2 февраля 1942 года. А сердце ищет утешения. Сердце признает, конечно, утешение в самой главной справедливости — в общей нашей победе над фашизмом. Но ему, сердцу, надо еще, чтоб в виду этих отвесных скал над кудрявым лесом можно было сказать:
— Отчаянной души был тот разведчик. И Македонский — отчаянной души человек — пришел, вы поверите, всех отбил у карателей…
Рассказ о счастливом человеке
Сколько споров было вокруг памятника. Брат, захлебываясь слезами, говорил: "Пусть смотрит счастливым, каким был в жизни". Другие тоже считали: "Он был как бы знаменем строящегося Севастополя, Героем Социалистического Труда, так что нельзя ли придать более монументальности?.."
К счастью, не придали…
И я не хочу придавать. Хотя и мне брат его говорит: "Я вам расскажу, но, может быть, для Героя оно не характерно?"
Прежде чем стать Героем, Николай Музыка был деревенским сиротой начала тридцатых годов. Мать болела туберкулезом, гнила у нее рука. Семилетний Колька (старший) помогал во всем, и к колодцу выходил с матерью, она подтягивала веревку здоровой рукой и перехватывала зубами. Колька тоже тянул, плакал от того, с какой силой обледенелый канат вырывался, сдирая кожу.
А в Севастополь Николай приехал в сорок восьмом. Провожали его в армию торжественно — лучший конюх колхоза, золотой парень, исполнительный, жадный к работе и притом добрый. Два раза на побывку в родную деревню Николай являлся в флотской форме, стеснялся: брали в армию, попал в ФЗУ. Ходил вместе с братьями к родне в гости, мел клешами и отмалчивался. О чем было говорить? От него ждали подробностей насчет службы, а он мог рассказать насчет рецептуры раствора, насчет того, как строили себе бараки, как бегали в подвал, пахнущий сырой штукатуркой, смотрели в подвале фильмы. Подвал назывался: кинотеатр "Луч".
Родня, земляки интересовались: какой Севастополь? Кивали жалостливо, когда он объяснял: весь каменный и весь разбитый.
— Много небось ихнего брата, строителя, нужно?
— Много.
— Со всей страны небось понаехали? И с Сибири есть?
— А как же! Партия все одно, что в армию призвала…
— Ну, армию ты все-таки не равняй. Особенно флот, вам все-таки почет другой…
Музыка шевелил широкой, короткой шеей, смотрел исподлобья черными смоляными глазами.
Потом он сам стал не фэзэушником — строителем. Это было уже совсем другое дело: тут стесняться не приходилось. В это время он сформировался, заматерел, было видно — пошел в отца. Покатые плечи, пудовые кулаки, волосы тугие, черные.