В годы же, когда жил здесь Максимилиан Александрович Волошин, ни о каких толпах речи быть не могло. Он оставался наедине с сыпучей тропинкой, по которой шел к зубцам над бухтой. Бухту сторожил Иван-разбойник — одна из скал, столь причудливых очертаний, что у каждой было свое имя… Король и королева стояли в зарослях боярышника, неизвестно за что зацепившегося терпеливыми корнями. Слон двух шагов не дошел до моря, а Золотые ворота запечатлел на листе черновика сам Пушкин.
Пушкин плыл мимо этих берегов.
И это уже не легенда, как в случае с Одиссеем. Но Пушкин плыл мимо этих берегов юношей и именно: плыл мимо. Для Волошина они составляли его мир навечно.
И, может быть, главное чудо личности Волошина именно в верности своему миру, своей Киммерии. Как всякий истинно любящий и при том обладающий философской широтой души, он хотел, чтобы его любовь и восхищение разделили:
Уважение к земле и всему живущему на ней — вот одно из положений, отличающее взгляд поэта на мир. Хвала дождям, после которых оживают буро-глинистые холмы и "пенно-илистым руном вскипает жаждущее русло". Но хвала и ясным дням у моря, когда "цветами пахнет соль". Хвала длинному пути и привалу в конце его, ибо "что может быть нежней, чем пыль степной разъезженной дороги?" Но дорога не только уводит к хрустальным предгорьям и на вершины гор. Она возвращается к Дому, стоящему на скрещении дорог. Дом стоит не только на скрещении дорог, он стоит в конце земного пути поэта. Я не удержусь от того, чтоб не привести еще строки, посвященные ему и тому, что простиралось вокруг:
…В летний день через музей, через этот маленький дом проходит, случается, и восемьсот человек. Почему? Зачем? Чего хотят? Чему учатся? Я думаю: любви.
Человек живет на земле недолго. А потом умирают и те, кто мог бы рассказать, как выглядели, что любили, чему смеялись, над чем плакали. Остаются только письма и вещи, пережившие хозяев, ветшают, дотлевают, если человек нужен был только родным… Но бывает, человек нужен для памяти всем. Тогда создаются музеи или отделы в музеях, посвященные ему.
Мы ходим, рассматриваем: трость, очки, книги, фотографии. Мы трогаем стены, и грусть охватывает нас: он ступал по этим же половицам, спускался по этой же лестнице, а потом все оборвалось. И, прикидывая, ужасаемся: мы на десять, на двадцать, на тридцать старше, как же ему не хотелось уходить с этой нарядной, зеленой земли.
Но те, кто пишет книги, приходит к нам снова. Маленькие прижизненные издания оттесняет лавина сегодняшних тиражей. И, оттесненные современниками, так и не успевшие устроиться
в той быстро мелькнувшей жизни, они вдруг оказываются звездами первой величины. Но это только так говорится: вдруг. Каждое время из прошлого зовет своих. И сегодня, читая Чехова, мы удивляемся тому, как он верно предугадал, что после смерти его почитают несколько лет и забудут, а потом вспомнят снова и тогда уж будут читать долго. Долго для нас звучит, как всегда. Свое право на всегда получила и Леся Украинка. И будут входить все в большую силу ее философские драмы, в которых она среди других ищет ответ на извечный вопрос: какой ценой? Какой ценой мы покупаем счастье? И что есть счастье? Уж не злая же, неразделенная власть, не тусклое благополучие в самом деле? Что есть счастье, если ради него горят заживо, идут в тюрьмы и на расстрел, спокойно стоят у смертного столба, рассматривая будущее и предателя, лишенного этого будущего, хотя вполне и надолго живого? И если одной из высших форм счастья является борьба за справедливость, как нам забыть их? Веривших в нас, еще не рожденных?