Он был бы не менее горячим проповедником нового искусства, чем Юткевич. Стоило вслушаться хоть бы в стиль его речи. Она изобиловала крылатыми афоризмами, меткими сравнениями, яркими метафорами, его красноречию мог бы позавидовать любой оратор. Стоило понаблюдать за мимикой его выразительного лица. Все отражалось на нем — и восторг от предвкушения победы, и огорчение от возможных временных неудач, и воображаемый полет в фантастическое завтра — в царство здорового буржуазного демократизма.
— Стась! Подумай, милый, в каком наряде явлюсь я на артистический бал, устраиваемый в нашу честь! Мне нужно соответствующее моменту платье, боже мой! — с отчаянием в голосе говорит после речей вице-президента рыжеволосая Эльга.
Деньги — в кармане Юткевича.
А вице-президент тем временем прикидывает:
«Он будет выступать на предвыборных собраниях... это будет неожиданно и оригинально для этого балбеса... да... произведет фурор... за успех принято платить... можно добавить еще пятьсот... прекрасная реклама с ее фотоизображением... в трико... в полный рост... ах, какая грудь!.. в руке иголка и красная надпись наискось: «Покупайте иглы и другие изделия только из стали нашей компании...»
Кстати, ей это понравилось. Удивительно ярко проявлялись в ней все женские качества: она жаждала популярности, веселья, ее радовали подобострастные поклоны и жадные мужские взгляды. В стремлении быть в центре всеобщего, внимания она все больше и больше отдалялась от Станислава, широко распахивая дверь своей уютной гостиной перед поклонниками ее таланта и бюста... Она, как энергичная женщина, брала от жизни все, что можно,— она жила для себя...
Порой Юткевич не узнавал ее. Все чаще и чаще вызывал он из глубин памяти образ сказочной царевны, какой она предстала перед ним в те, теперь кажущиеся такими далекими дни юности.
Оставаясь с ним наедине, — он это чувствовал,— она все чаще и чаще предавалась какой-то непонятной ему тоске. Подобрав под себя ноги, прищурив свои узкие японские глаза, она меланхолически покачивалась и напевала:
В далекой знойной Аргентине,
где небо южное так сине,
где женщины, как на картине,
где Джо влюбился в Клё...
И... вместо далекой экзотической Аргентины почему-то возникало перед ним синее, как некогда в детстве, небо, печально-молчаливые ивы над озером, отражение луны на водной глади... перед его глазами — на тебе! — представала его родина.
— Ты... о чем, Эльга?
А она уже срывалась с места и со смехом, обвивая его шею руками, говорила:
— Нет, тебе нельзя оставаться со мной наедине, тобой овладевает лирическое настроение... И ты становишься каким-то неинтересным, не таким, каким бываешь, рассуждая о новом искусстве Германии...
Он криво усмехался.
— Это ведь для журналистов, Эльга.
Она убегала от него: до спектакля ей нужно было успеть к модистке, встретиться с модным театральным критиком, договориться о загородной поездке с молодыми художниками...
Она быстрее его уловила вкусы немецкой публики и охотно согласилась танцевать в варьете: в нынешнем сезоне, как и в последующие, театры пустовали.
И тут воэникло самое главное расхождение между Юткевичем и его партнершей. Он не очень ясно, но серьезно строил планы создания какого-то большого театра, своей студии, в которой десятки стройных и красивых юношей будут постигать тонкости классического балета, чтобы потом разрушать его, как мечтает о том он, Станислав Даленго. А она была снедаема ненасытной жаждой денег, она уже не могла и не умела жить без шума, блеска, людского водоворота вокруг.
Вероятно, в это самое время, когда обострялся конфликт между ними, и совершилось то, что окончательно погубило Юткевича.
В тот день утро выдалось хмурое. В коридоре послышались шаги, они удалялись, становились глуше, потом пропали. Это седовласый профессор музыки, взяв свою скрипку (по годам, надо полагать, его ровесницу), отправился «зарабатывать». О том, что заслуженный и известный этот профессор играет на Гартенштрассе шубертовские «Музыкальные моменты», зарабатывая пару марок на скудный обед, Юткевич узнал только вчера. И гул профессорских шагов причинил ему боль. Под утихавший стук профессорских башмаков он представил себе свой грядущий день, свою старость, и сделалось ему грустно и тревожно. Он быстро встал, оделся и выбежал на улицу.
Сыпал назойливый дождик. Густой серый туман заволакивал все вокруг. Под ногами стлался скользкий асфальт. Тоскливо и неуютно было под низким небом.
На перекрестке путь ему перерезала толпа. Громко звучали возбужденные голоса, бросились в глаза взволнованные лица. Где-то за толпою резко и призывно заиграла труба и вслед за тревожным ее выкриком дробью рассыпались удары барабана. На улице происходило что-то непривычное.