Самую младшую ученицу, свою пяти- или шестилетнюю дочь, привела Марии Федоровне Евдокия Михайловна Федорук (Мария Федоровна считала, что учиться игре на фортепиано можно, когда ребенок уже умеет читать, и эти занятия тоже продолжались недолго). Может быть, Евдокия Михайловна хотела помочь нам в финансовом отношении, может быть, это было просто ей удобно, потому что они жили в переулке внизу улицы Герцена. Евдокия Михайловна иногда сама приводила свою дочку на урок, а иногда ее приводил или за ней заходил ее сын от первого мужа, молодой человек двадцати лет, студент, которого звали Володя. Ему тоже захотелось учиться музыке. Мария Федоровна говорила, что, начав в таком возрасте, нельзя научиться играть как следует, тем более что он умел играть кое-как по слуху и пользовался этим умением, пренебрегая нотами. У него была приятная внешность — он был похож на юношей с плакатов того времени, но, в отличие от них, не был напористым. Как только он начал учиться у Марии Федоровны, у нее появилась еще одна ученица — Маня, учившаяся вместе с Володей. Мане не нужно было учиться у Марии Федоровны. Она кончила два курса консерватории и прекрасно играла, хотя Мария Федоровна находила какие-то недостатки в ее игре. Маня стала учиться у Марии Федоровны, потому что была влюблена в Володю, это было заметно, и уроки давали повод к совместному времяпрепровождению. Очевидно, Володя не отвечал ей взаимностью или отвечал очень мало. Маня была маленькая, изящная девушка с носом с горбинкой и большими глазами с большими веками, значительно более интеллигентного вида, чем Евдокия Михайловна и ее потомство. Мне Володя казался совершенно взрослым человеком, а Маня — староватой, она была старше Володи года на три. Мария Федоровна и Евдокия Михайловна говорили об этой любви, и Евдокия Михайловна сказала, что она очень не хотела бы, чтобы Володя женился на Мане, потому что Маня — еврейка. Мария Федоровна пересказывала это с торжеством, ее взгляд на мир находил себе сторонников даже среди партийцев, возобладал над советскими воззрениями. А мне было смутно, нехорошо, что-то оскорбляло мои идеалы.
Я была немного неравнодушна к Володе, но не пыталась заинтересовать его собой, как-то проявить себя, чтобы он обратил на меня внимание. Да и без всякой влюбленности я заинтересовывалась жизнью других людей, а для них я совсем не существовала. Я тогда легко делалась неравнодушна, и если бы кто-нибудь из тех, к кому я была неравнодушна, обратил на меня ласковое внимание, может быть, все пошло бы по-иному. Или это было невозможно?
Меня занимала Зина Зайцева, сидевшая в классе близко от меня и стоявшая рядом со мной по росту. Это она участвовала в воображаемых мной необыкновенных экспедициях вместе с моим вымышленным братом Володей и улучшенной, прекрасной, похожей (при сохранении моей коричневой расцветки глаз и волос) на картину «Сказка» мной. Картина — я увидела репродукцию на открытке или в книге — изображала сидящую на лесной поляне женщину, которая казалась мне вершиной красоты, и следовательно, картина была высшим достижением живописи, и меня удивляло, почему она не фигурирует среди ее шедевров. «Мой брат Володя» возник немного раньше; конечно, можно найти психоаналитическое объяснение его появлению, но не мне этим заниматься. Скоро он исчез, а пока был связан с Зиной чем-то вроде любви или дружбы, абсолютно лишенной каких бы то ни было телесных покушений, поцелуев или прикосновений.
Зина была хорошенькая, но не очень, традиционных цветов: розовые щеки, голубые глаза, светло-русые волосы, с довольно крепко сбитой фигуркой, уроки она отвечала, краснея.
Когда учительница физкультуры отбирала девочек для гимнастического выступления на вечере в конце учебного года, мне очень хотелось, чтобы она выбрала меня. Конечно, я была не из лучших (однако эволюционировала от «посредственно» в младших классах к «отлично» в старших, может быть, отметку подгоняли? Но по пению, рисованию, физкультуре для отличников достаточно было иметь «хорошо». Или мои старания все-таки увенчались успехом?). И при упражнениях на брусьях или турнике учительница меня подсаживала, помогала перевернуться, чего не делала для Кати Грошевой или Светы Барто. Но она так же помогала Зине, которая перед каждым упражнением отнекивалась: «Не могу; как я буду…», тогда как я не отнекивалась, мне хотелось уметь делать это, хотя бывало страшно. Но когда учительница, выстроив нас, проходила по ряду и называла тех, кого хотела готовить для выступления, она указала Катю и Свету, и даже Зину, которая сразу покраснела и долго отказывалась, а меня не назвала (я бы не отказалась. Или испугалась бы? Нет), и меня это отметило: не гожусь. Но другие, кто не был назван, ничуть не расстраивались, и я, в этот первый раз по крайней мере (потому что то же самое повторилось через много лет), могла бы не беспокоиться, причисляя себя к этим другим, но это меня не утешало, и я не ошибалась. Я готовилась к необыкновенному, но чувствовала, что обыкновенное за тридевять земель от меня.