— Э-эх! — вырывается из груди Калабина. Он бросает последнюю лопату грунта на бруствер и выскакивает из траншеи. Расправив плечи, окидывает необозримую даль и восторженно восклицает: — Красота-то какая!..
Красота? А я не вижу ничего особенного. Неужели у него другие глаза и он замечает такое, что недоступно моему взгляду?
— Где? Какая красота?
— А небо! Небо-то какое! — говорит он, не обращая внимания на мой вопрос.
Гляжу на небо и я. Оно высокое-высокое, и в чистой синеве его столько простора и света, что начинает кружиться голова… Переведя взгляд на землю, я вижу в своей полосе наблюдения, вдали, у самого горизонта, зеленый массив. Это всходы озимых посевов переливаются светлыми волнами. А ближе поднимается по изволоку молодая лесная поросль. Тоненькие и стройные акации и приземистые парубки-дубки пока робко, но уже напористо становятся лицом к ветру, и он пробирается сквозь их строй с недовольным шипеньем. А еще ближе к нам пробегает с юга на север шоссейная дорога, и я слышу, как там гудят и гудят телеграфные провода.
— Да, брат, все это надо понимать!..
С этими словами Калабин подходит ко мне, присаживается на корточки и закуривает.
— Вот и окопались! Еще замаскироваться надо, но это уже полегче будет… А знаешь, сколько тебе за всю твою службу придется перевернуть земли? — вдруг спрашивает он и прижмуривается с добродушной хитрецой.
— Сколько же?
— Про пирамиду Хеопса слыхал?
— Слыхал.
— Вот таку гору наворочаешь!
Заметив, должно быть, в моих глазах сомнение, он говорит:
— Ну, может, и меньше, потому что никто еще не замерял в точности…
Я не заметил, когда он начал обращаться ко мне на «ты». Случись это вчера, я бы осадил его, а сегодня мне кажется, что так и надо, хотя сам назвать его на «ты» не решаюсь.
Потом Калабин говорит, что молодые солдаты, ничего себе ребята, начинают понимать службу.
— А вообще-то, смешно на вас было глядеть в первые дни — ну, ровно цыплята. Ты только не обижайся, сам был таким, так что это вроде бы и самокритика. Я, например, сразу узнаю молодого солдата. И не потому, что шинель на нем не обносилась и что шапку-ушанку он носит еще на гражданский лад. Это, конечно, всем видно. Но главное в новичке — это, понимаешь, его взгляд, удивленный, вопрошающий. И, конечно, есть чему удивляться, есть о чем спрашивать…
Калабин делает несколько затяжек подряд, пока огонек сигареты не доходит до самых пальцев, потом отшвыривает окурок далеко за бруствер. Широко улыбаясь, он продолжает:
— Да-а, у каждого свое. У тебя вот, к примеру, шапка всегда набекрень. А вот твой сосед справа, знаешь, о чем он меня вчера спросил? Скажите, говорит, товарищ Калабин, а как можно стать ефрейтором?
— Ну и что?
— Я ответил, что вы им станете, товарищ Глухов, определенно станете, у меня на это верный глаз. Службу вы начали хорошо, и старание у вас есть… Смотри, смотри, он уже маскироваться начал, а я тут с тобой тары-бары развожу!..
Калабин резко поднялся, перепрыгнул через траншею и побежал в тыл за травой…
Еще вчера я наверняка крепко обиделся бы на Калабина за эту самую «шапку набекрень» и попросил бы его, чтобы он смотрел лучше за собой. Но сейчас у меня нет никакой обиды. Я вижу, что шапка тут только намек, за нею следует усматривать некий другой смысл. Неужели он хочет этим сказать мне, что я очень доволен собой, что порою бываю заносчив и даже груб с товарищами, что никаких особых стремлений и желаний здесь, в армии, у меня нет? Что же, если он все это имеет в виду, то это правда. Если Глухов хочет стать ефрейтором — в добрый час, а у меня нет такого желания. И в отличники я тоже не особенно стремлюсь, хотя и отставать не намерен.
И все-таки семя сомнения в правильности моего поведения в армии было заронено. Эта «шапка набекрень» весь день не давала мне покоя. А почему, собственно, спрашивал я себя, ты должен задирать голову и посматривать на других свысока? Оттого ли, что у тебя среднее образование, а у других — случается, восемь классов? Но это же не твоя заслуга, это твое преимущество. Почему ты еще вчера считал Калабина позером и болтуном? В сущности, это славный парень, и тебе он желает только добра. И можно ли топтаться на месте, если вся рота устремлена вперед, как говорится, к новым рубежам? А где твой собственный рубеж? Никакого рубежа у меня не было…
Весь день мы просидели в обороне. Впрочем, «просидели» — не то слово. Мы по-прежнему зарывались в землю: оборудовали запасные огневые позиции, строили подбрустверные ровики, рыли ходы сообщения. Делали все надежно, прочно, словно собирались пробыть здесь самое малое неделю, ожидая появления загадочного «противника», который так и не показывался на протяжении всего дня. А вечером все это мы оставили. Мне жалко было покидать свой окоп, такой насиженный, обжитый и по-своему уютный. Тут бы в самый раз после дня напряженной работы и соснуть под темным пологом ночи, но приказ есть приказ: на бронетранспортер и — в путь…
От настывшей стали машины несло леденящим холодом. Ехали с полной светомаскировкой. Как-то случилось, что я сел рядом с Калабиным.