Именно в эту пору родилась формула, перешедшая в школьные учебники, — "Чацкий–декабрист". Почему эта формула родилась именно тогда? В какой мере отражала она историческую действительность, а в какой — злободневные нужды литературно–общественной борьбы второй половины века?..
Формула возникла в революционном эмигрантском зарубежье, в кружке Герцена. В известном предисловии к сборнику "Русская потаенная литература" (1861) Н. Огарев будет характеризовать Чацкого как "живого человека своей эпохи", "выразившего деятельную сторону жизни негодование, ненависть к существующему правительственному складу общества"
[77]. Даже неоправданная, по мысли Пушкина, "говорливость" Чацкого получает у Огарева культурно–историческое обоснование: "…вспоминая, как в то время члены тайного общества и люди одинакового с ними убеждения говорили свои мысли вслух везде и при всех, дело становится более чем возможным — оно исторически верно" [78]. И в конце концов Огарев торжествующе провозглашает: "…едва ли нам можно возразить, что Чацкий не принадлежит к тайному обществу и не стоит в рядах энтузиастов" [79].Это положение было тут же подхвачено Герценом и прокламировано им со всей определенностью и полемической заостренностью. "…Это декабрист, это человек, который завершает эпоху Петра I…"
[80], — пишет он о Чацком в статье "Новая фаза русской литературы" (1864). В эпоху, когда на авансцену революционного движения выступили Базаровы, поколение, сформировавшееся в сороковые годы ("люди 40–х годов"), попыталось выстроить свою генеалогию, подчеркнуть преемственность по отношению к декабристам и укрепить тем самым свою нынешнюю позицию. "Чацкий, — писал Герцен, — это Онегин–резонер, старший его брат. "Герой нашего времени" Лермонтова — его младший брат. <…> Дело в том, что все мы в большей или меньшей степени были Онегиными, если только не предпочитали быть чиновниками или помещиками" [81].Ревностный интерес Герцена к Чацкому имел особую подоплеку. Дело в том, что "люди 40–х годов", к которым принадлежал и Герцен, воспринимали фигуру Чацкого в высшей степени интимно. Им было свойственно свою судьбу, свое положение проецировать на судьбу Чацкого. Они охотно уснащают свои горькие монологи явными или скрытыми цитатами из "Горя от ума".
Так, Т. Н. Грановский говорит о "фамусовско-репетиловской" Москве, явно памятуя гневные инвективы Чацкого: "С этой барской, пошлой, тупоумной Москвой, представителем которой является английский клуб, с этой апатичной, ленивой Москвой, которая
<…> толкует по старой памяти о своем умственном превосходстве, нелепо хвастает какой-то будто независимостью, которую приобрела она, — с этой Москвой я не могу, не хочу и не должен иметь ничего общего. Человеку с свежими силами, с неостывшей энергией, с жаждой деятельности, — в Москве делать нечего"
[82].С фигурой Чацкого постоянно соотносит свою судьбу… сам Герцен. Благо, почва для проекций была: резкое неприятие всех сфер русской жизни, отсутствие возможного "дела" в России, "бегство", одиночество, даже переплетенность личной и общественной драм.
В незаконченной повести "Долг прежде всего" герой, Анатоль Столыгин, наделен и автобиографическими чертами, и в то же время — соотнесен с грибоедовским Чацким: "лишний человек" Столыгин "искал куда-нибудь прислониться, он стоял слишком одинок… без определенной цели, без дела… Опять та же жизнь, которая образовала поколение Онегиных, Чацких и нас всех…"
[83]. Жизнь литературного героя — Чацкого — становится символом биографии поколения…В тяжелый период жизни разочарованный и одинокий Герцен прямо выразит свое состояние строками из монолога Чацкого. Он с болью напишет: "Проезжая тайком Францию в 1852 г., я в Париже встретил кой–кого из русских — это были последние. В Лондоне не было никого. Проходили недели, месяцы… Ни звука русского, ни русского лица…"
[84]Акценты переставлены, интонация переменена с гневно–обличительной на тоскующую. Герцена, конечно, уже не очарует "дым отечества", однако трагедия вынужденного эмигрантства и изоляция первых лет жизни за границей отзовется в этих строках.
Москва 40–х годов, Москва Герцена, оказывается — среди прочих — населена Чацкими. В "Былом и думах" дается иронический смотр Москве и выясняется, что фигура Чацкого — ее необходимый и "вечный" атрибут: "Я в Москве знал два круга, два полюса ее общественной жизни… В ней не приходит все к одному знаменателю, а живут себе образцы разных времен, образований, слоев, широт и долгот русских. В ней Ларины и Фамусовы спокойно оканчивают свой век; но не только они, а и Владимир Ленский и наш чудак Чацкий — Онегиных было даже слишком много"
[85].Характерно, что и в восприятии нового поколения, "детей", Базаровых, все эти так называемые "лишние люди" русской классики образуют некий единый, глубоко чуждый образ. Для демократов–шестидесятников он станет жупелом. Говоря о том, что историческое время этих героев безвозвратно кануло в прошлое, они будут говорить об исчерпанности и "дела" поколения Герцена.