С ним спорит некто Ш[апошни]ков. Его монолог имеет двойную направленность — против Чацкого (и декабристов в его лице), а также против "передовых людей" 1830—1840–х годов: "Он <Чацкий> был барин и помещик, и для него, кроме своего кружка, ничего и не существовало. Вот он и приходит в такое отчаяние от московской жизни высшего круга, точно, кроме этой жизни, в России и нет ничего. Народ русский он проглядел, как и все наши передовые люди <…>. Он тянул оброк, чтоб на него жить в Париже, слушать Кузена и кончить чаадаевским или гагаринским католицизмом. Если же он вольнодумец, то ненавистью Белинского с tutti quanti
[97]к России" [98]. Сложный, многогранный образ, выведенный под именем Грановского], совмещает в себе (так же, как и у Герцена) двуединую природу — это облик "идеалиста 40–х годов" и одновременно Чацкого. Однако можно предположить, что, несмотря на множество общих характеристических черт поколения и несмотря на отсылки к Чаадаеву, Белинскому и И. Гагарину, этот "Чацкий" Достоевского имеет конкретного адресата — Герцена. Отсюда и постоянный мотив бегства из Москвы в Европу, ставший своего рода приметой "герценовского подтекста" в ряде суждений и даже в некоторых образах Достоевского. Ведь именно этот мотив проходит через "Зимние заметки о летних впечатлениях" Достоевского (1863), "целиком проникнутые мыслями Герцена" [99]: "Как это умный человек не нашел себе дела? Они все ведь не нашли дела, не находили два–три поколения сряду. <…> Однако ж Чацкий очень хорошо сделал, что улизнул тогда опять за границу <…>. Я видел их там всех, то есть очень многих, а всех и не пересчитаешь, и все-то они, кажется, ищут уголка для оскорбленного чувства" [100]. "Видел" Достоевский "там", в Лондоне, в 1862 году, Герцена, ездил туда специально, чтобы встретиться с ним. В собирательном образе "человека 40–х годов" писатель акцентирует герценовские черты, увиденные сквозь призму судьбы грибоедовского героя. Можно сказать, что Чацкий воспринимался писателем "под знаком" Герцена. Не случайно и его личное отношение к Герцену развивалось параллельно отношению к Чацкому. Исследователи не раз обнаруживали эту динамику — от сочувствия Чацкому в 60–е годы к постепенному нарастанию негативных характеристик и к резко отрицательным оценкам героя в конце жизни писателя. Современники фиксировали то же отношение и к Герцену на протяжении 60—70–х годов: от "мягкого" к "резкому". Н. Н. Страхов, например, свидетельствовал: "Гордость просвещением, брезгливое пренебрежение к простым и добродушным нравам — эти черты Герцена возмущали Федора Михайловича, осуждавшего их даже и в самом Грибоедове, а не только в наших революционерах и мелких обличителях" [101]. Характерна уже сама связь этих двух имен — Герцен и Грибоедов. Эта же чрезмерная "гордость" оттолкнет писателя и от Чацкого. Сходным образом будет в конце жизни описан Достоевским и Чацкий, судя по воспоминаниям А. С. Суворина: "Чацкий был ему не симпатичен. Он слишком высокомерен, слишком эгоист. У него доброты нет. У Репетилова больше сердца" [102].Однако резкие приговоры Чацкому как общественному типу в публицистике смягчались под пером Достоевского–романиста, где точкой отсчета была сама человеческая сущность героя
[103].Достоевский откроет в грибоедовском герое не только идею, но и характер, личность — в ее противоречивых и трагически непримиримых элементах. Пушкинская формула им будет переосмыслена: глупый, но добрый малый у Достоевского превратится в искренне заблуждающегося ("глупость" — как следование ложной идее), но сердечного человека. "Это (Чацкий. — В. П.) фразер, говорун, но сердечный фразер и совестливо тоскующий о своей бесполезности"
[104], — напишет Достоевский в "Зимних заметках о летних впечатлениях". "Но пусть он <Чацкий> глуп — зато у него сердце доброе" [105], — отзовется Шатов–Ш[апошни]ков из набросков к "Бесам". Герои, ориентированные на Чацкого, такие, как Степан Трофимович Верховенский, Версилов, Ставрогин, — будут поражать окружающих своей "странностью" (смешанной порой и с "глупостью" и с безумием), непонятным, с точки зрения здравомыслящего нового поколения, гуманизмом, антирационально–стью, своими прорывами в искренность и "сердечность".Достоевский не забудет и "комических" черт Чацкого— иногда будут смешны и старший Верховенский, и Ставрогин, и Версилов. Не случайно на всю жизнь Аркадий Долгорукий запомнит Версилова в облике Чацкого, которого тот играл на домашнем спектакле: "Я <Аркадий> с замиранием следил за комедией; в ней я, конечно, понимал только то, что она ему изменила, что над ним смеются глупые и недостойные пальца на ноге его люди. Когда он декламировал на бале, я понимал, что он унижен и оскорблен, что он укоряет всех этих жалких людей, но что он — велик, велик!"
[106]За комическим важно было разглядеть великое.