А вот еще занятный зигзаг. Казалось бы, шестидесятников, материалистов, современников Базарова и его единомышленников, не должны были смущать гусарские поэмы Лермонтова. Раздражение, однако, столь велико, что даже на Зайцева накатывает "прюдство", и он накидывается на них с брезгливостью старой девы: годились бы, мол, для украшения "Физиологии брака" г. Дебе. Воистину: "Если тронешь страсти в человеке, то, конечно, правды не найдешь". Но какие же страсти затрагивал Лермонтов в своих гонителях выделки 60–х годов прошлого века? Похоже, что их, людей меры, он раздражал безмерностью. Бойцы и деятели, они строили баррикады, перековывали орала на мечи. Пожалуй, Лермонтов мог бы и пригодиться: "…как колокол на башне вечевой…" Но за "колоколом", увы, тянулось-увязывалось слишком многое, шестидесятникам явно не нужное!..
Прошло еще несколько десятилетий. Время опять переломилось, и "ничтожный" Печорин снова вырос: стал фигурой мощной и пугающей. Вместе с Лермонтовым увеличился. Увеличился и вернулся — покинул провинциальных телеграфистов и уездных барышень, в столицу вернулся, заняв собой наипервейших российских умников. Пушкина с его Онегиным тоже и не раз сбрасывали с "корабля современности", и суды над Онегиным устраивали, но, возвращаясь, Онегин оставался все-таки Онегиным, таких вырастаний и укорачиваний, какие за 150 лет литературной жизни претерпел Григорий Печорин, Евгению Онегину пережить не пришлось. "Лермонтов — поэт сверхчеловечества", — торжественно объявил Дмитрий Мережковский, перетолковав эмпирическое лермонтовское богоборчество в соответствии со своей философической сверхзадачей (борьбой против официальной церковности и своего главного конкурента Вл. Соловьева) в богоборчество метафизическое, в род художественной теологии в новом модернистском вкусе. Короче: приспособил энергию Лермонтова, перевел ее на кручение жерновов своих собственных нелитературных мечтаний. Однако в процессе вдумывания и вчитывания открыл то, что вроде бы и не собирался открывать ("шел в комнату, попал в другую"), для близких — тактических и дальних— стратегических задач не нужное, не запланированное: "Опрощением Лермонтова предсказано опрощение Л. Толстого, солдатскою рубахою Лермонтова — мужичий полушубок Л. Толстого… Как из лермонтовского демонизма… вышел Достоевский, христианский бунт Ив. Карамазова, так из лермонтовской природы вышел Л. Толстой — языческое смирение дяди Ерошки".
Мережковский же возвестил—граду и миру — и еще одно, важно–неожиданное: "Валерик" — не только первые реалистические батальные сцены, но и первое в мировой литературе выражение "того особенного русского взгляда на войну, который так бесконечно углубил Л. Толстой. Из этого горчичного зерна выросло исполинское дерево "Войны и мира" ".
Толстой совсем не случайно оказался в столь непосредственной связи с Лермонтовым: упрямец и поперечник, он с ранней юности и до самой смерти, вразрез с общей точкой зрения, продолжал с особенным, личным пристрастием относиться к автору "Валерика", "Завещания" и "Героя нашего времени". Тут сыграл свою роль и опыт ранних лет (молодой Толстой попал на Кавказ спустя всего несколько лет после смерти Лермонтова и, открывая для себя сей чудный мир, смотрел на него глазами Лермонтова), и особое мнение В. Дружинина, собиравшего материалы к биографии Лермонтова. По цензурным соображениям труд этот в ту пору не увидел света, но Толстой мнение ближайшего литературного спутника не знать не мог. А в интерпретации Дружинина этот русский Демон и русский Мефистофель выглядел куда более похожим на капитана Тушина, чем на природного эгоиста, скрывшегося под маскарадной полумаской Григория Александровича Печорина:
"Для этого насмешливого и капризного офицера… мир искусства был святыней и цитаделью, куда не давалось доступа ничему недостойному. Гордо, стыдливо и благородно совершил он свой краткий путь среди деятелей русской культуры, которая, нечего скрывать, в то время представляла много искушений и много путей к дурному".
И еще одно открытие сделал все тот же Дм. Мережковский: "Недаром сравнивает его Достоевский с декабристом Мих. Луниным: при других обстоятельствах и Лермонтов мог кончить так же, как Лунин".