Короче, Б. Удодов, видимо, все-таки прав, предполагая, что, вернувшись из ссылки, Лермонтов работал сразу над двумя вещами: документально–очерковыми "Записками" и психологическим романом, продолжавшим прерванную смертью Пушкина "Княгиню Лиговскую". Затем сюжеты, скрестившись, слились: роман вобрал в себя "Записки"; Печорин из эпизодического лица в "Записках" стал и главным героем романа в новом вкусе, и главной его мыслью, художественно обеспечив полноту впечатления, восхитившую Белинского: "Во всех повестях одна мысль, и эта мысль воплощена в одном лице, которое и есть герой всех рассказов".
Казалось бы, явный недостаток! Вмонтировать в малосубъективный роман — субъективные "Записки", где так полно отпечатался авторский образ — образ чувств и мыслей, и даже способ живописного соображения понятий?!
Ординарный талант наверняка погубил бы этим свое создание. А вот гений обратил недостаток в достоинство!
"Тамань" и "Фаталист", задуманные безотносительно к "колониальному роману", выводили закосневшего в эгоизме антигероя из стаи "петербургских слётков" в иное — безмерное и бездонное — пространство: из времени в вечность, превращая портрет "фазана" в портрет потерянного, "застрявшего" поколения, на которое автор смотрит хотя и с горечью, но не вчуже, ибо и сам чувствует себя его "частицей", разделяя общую всем историческую судьбу. А ведь мог бы и размежеваться! И разделить — уж если не бытие, так хотя бы сознание— на "мое" и "ваше"! Не разделил:
Бальзак, размышляя о причинах поразительного долгожития таких литературных созданий, как Дон Кихот или Манон Леско, писал:
"Существование такого рода персонажей почти всегда становится более длительным, более несомненным, чем существование поколений, среди которых они рождены; однако живут они только в том случае, если являются полным отображением своего времени. Они зачаты в утробе определенного века, но под их оболочкой бьется всечеловеческое сердце и часто таится целая философия".
Присовокупив к Журналу Печорина свои собственные путевые "Записки", сначала "Тамань", где так четко прослушивается биение всечеловеческого сердца, не отвлекаясь на помехи, зачатые в утробе безнадежного, тупикового времени, а затем и "Фаталиста", где таится целая философия, Лермонтов добился-таки полноты отражения; один из героев начала века, благодаря его "донорской помощи", стал полным отражением своего времени!
И все-таки статья Белинского о "Герое нашего времени", видимо, несколько смутила и озадачила Лермонтова. Лидер отечественной критики оказался как бы в одном "лагере" с бездарнейшим борзописцем С. Бурачком. С. Бурачок ведь тоже уверовал: Печорин и есть Лермонтов! Считается, что именно в Бурачка нацелена едкая фраза из Предисловия ко второму изданию, написанного весной 1841–го, в последний приезд Михаила Юрьевича в Петербург: "Другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет".
Думается, дело сложнее. И щекотливее. В черновом варианте высказанное соображение было более пространным: "Мы жалуемся только на недоразумение публики, не на журналы, они, почти все, были более нежели благосклонны к этой книге, все, кроме одного, который упорно смешивал имя сочинителя с именем героя его повести, вероятно надеясь, что никто этого не заметит. Но хотя ничтожность этого журнала и служит ему достаточной защитой, однако все-таки должно признаться, что, прочитав пустую и непристойную брань, на душе остается неприятное чувство, как после встречи с пьяным на улице".
Увы, и Белинский смешивал имя сочинителя с именем его героя, хотя делал это отнюдь не незаметно и никак не в ничтожном, а в самом громком, самом авторитетном русском журнале. Филиппика в адрес Бурачка задевала и Виссариона Григорьевича, а этого Лермонтов, естественно, не хотел. Однако и оставить публику в заблуждении, не оговорив важный для понимания нравственной цели романа момент, не мог; выпад в результате правки был ослаблен до еле заметного укола.