Записка не имела ни числа, ни подписи доносителя. Подробности о других ее особенностях не сохранились, так как в скором времени она была изъята из начавшегося дела. Объяснения по поводу исчезнувших денег носили достаточно невразумительный характер. Калугин не мог отрицать, что они так или иначе связаны с ним. Часть якобы была передана самим Времевым Антонову, другую по его поручению передал тому же Антонову Калугин. Круг замкнулся. Доноситель, он же единственный свидетель, поддержал сам себя.
Доказательства, приводимые Калугиным, опирались на показания самого Антонова. Их разговор, само собой разумеется, без свидетелей, с глазу на глаз, на следующий день после прощального обеда в Леонтьевском: 24–25 февраля. Калугин будто бы сообщил приятелю о карточной игре, проигрыше и драке, о которых не обмолвился ни словом через четыре дня в показаниях перед Земским судом. Антонов готов присягнуть: все было именно так и именно 25-го.
Другое доказательство – письмо Времева Антонову с многозначительной фразой о «великой неприятности», случившейся «вчерашним днем». Хотя «неприятность» не раскрыта. Правда и то, что «вчерашний день» приходится на 25-е. На письме стояли даты, проставленные рукой отправителя и получателя – 26 февраля.
Много сложнее дело обстояло с почерком. Времевское письмо – Калугин вынужден признаться – было написано почему-то им самим «под диктовку» Времева. Якобы слишком расстроенный Времев ограничился тем, что его подписал. В «Деле о скоропостижной смерти коллежского советника Времева», хранящемся под № 206 первой описи фонда Государственного Совета по Департаменту гражданских и духовных дел, на листе 98-м безоговорочно утверждается несходство подписи в письме с «подлинной рукой» Времева. Варвара Александровна Шатилова-Алябьева будет права в своем последующем заявлении: «Подпись руки Времева, сличенная в Правительствующем Сенате с прочими его письмами, оказалась несходной. На таковом подозрительном акте сооружено обвинение четырех семейств единственно в том намерении, чтобы прикрыть неосновательные донесения начальников губернии».
События начинают развиваться с ошеломляющей стремительностью. Через четыре дня после подачи записки, 9 марта, Калугин дает объяснения гражданскому губернатору Г. М. Безобразову. 11 марта обер-полицмейстер Шульгин 1-й обратится к Московскому митрополиту высокочтимому Филарету за разрешением на эксгумацию тела, и Филарет незамедлительно нужное разрешение дает. Но почему?
Недоумения росли как снежный ком. Почему Шульгин так легко примирился с тем, что всего несколькими днями раньше был обманут Калугиным? Лжесвидетельство всегда считалось преступлением. В глазах ярого службиста обер-полицмейстера тем более. Да и что было считать лжесвидетельством? Первое показание или второе?
За первым стояло лекарское заключение, проверенные полицией обстоятельства, наконец, несколько свидетелей, за вторым ничего. И тем не менее, даже не пытаясь спасти чести мундира – как-никак разрешение на похороны было подписано им же самим! – Шульгин 1-й яростно добивается меры редчайшей и ответственнейшей: а что, если новое вскрытие даст отрицательный результат?
На следующий день после обращения к Филарету у Алябьева, Шатилова, Давыдова и Глебова отбирается подписка о невыезде. 14 марта происходит эксгумация. Действие, которое всегда производится если не втайне, то, во всяком случае, в специальном помещении и в присутствии самого узкого круга профессионально причастных лиц, превращается с ведома и по желанию полиции во всенародное зрелище. Первый и единственный раз в истории Москвы.
Главный помощник Шульгина 1-го, не уступающий ему в ретивости и службистском рвении, полицмейстер А. П. Ровинский приглашает – иного определения не найти – присутствовать всех желающих. Вскрытие будет происходить среди бела дня, в самом Симоновом монастыре – особо оговоренное Филаретом или специально подсказанное ему свыше условие – при гостеприимно открытых воротах. Никаких ограничений для входа полицией установлено не было.
Сколько их нашлось любопытствующих, жадных до всяких зрелищ? «Не сотни, но, может быть, тысячи, – напишет под свежим впечатлением случившегося Екатерина Александровна Алябьева, – были зрителями сего необыкновенного, ужасного и жалостного зрелища, разнесшегося тотчас по стогнам столицы с ожидаемою баснею».
Сестра композитора была права. Вне зависимости от результатов вскрытия молва должна была объявить участников прощального обеда в Леонтьевском убийцами. Полиция, со своей стороны, не могла допустить благоприятных для обвиняемых результатов – слишком сложным оказалось бы в таком случае положение Шульгина 1-го.
Меры предосторожности были предусмотрены: производившего вскрытие прозектора не привели, как того требовала процедура, к присяге, и – главное – ему не дали подписать протокол. Может быть, потому, что он на это бы и не согласился? Так или иначе, ото всего можно было отказаться, все поставить под сомнение. Путь для слухов, обывательских сплетен и вымыслов был свободен.